Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 134



Вновь обратившись к теме, с которой начал, Милюков заметил, что раньше была возможность взаимодействия Думы и правительства, но сейчас все по-иному. Воспользовавшись пресловутой фразой Шуваева: «Я, быть может, дурак, но я не изменник», Милюков увенчал свою речь изящным риторическим рефреном. «Что это, глупость или измена?» — вопрошал он,— глупость или измена, что Россия была не подготовлена к операции на Балканах после выступления на ее стороне Румынии; что Россия оттягивала предоставление польской автономии, пока к этому не вынудили немцы; что правительство расценивало как подстрекательство к мятежу все попытки Думы организовать внутренний фронт; что департамент полиции подстрекал к забастовкам и устраивал другие «провокации», чтобы иметь предлог для мирных переговоров? И на каждый из этих вопросов аудитория громко отзывалась: «Глупость!», «Измена!», «Одно и то же!» Впрочем, сам ответил на свой вопрос Милюков, это действительно не важно, ибо результат одинаковый. И, уходя с трибуны, он потребовал отставки кабинета министров.

Упомянутая Милюковым «субъективная уверенность» в том, что высшие сановники идут на соглашение с врагом, не имела под собой ни малейших оснований. Грубо говоря, это был чистейший вымысел. Милюков, конечно, прекрасно понимал, что ни Штюрмер, ни кто-либо другой из министров не совершали измены, и каковы бы ни были недостатки премьер-министра, он оставался лояльным российским гражданином. Позднее, в своих мемуарах, Милюков признал это77. И тем не менее он чувствовал за собой моральное право клеветать на невиновного человека и бросать самые тяжкие обвинения в адрес правительства, ибо считал, что в настоящий момент всего важнее кадетской партии получить власть в стране, пока страна еще не погибла78.

На самом деле Милюков способствовал нагнетанию революционных страстей не меньше, чем все действия — или, вернее, бездействие — правительства. Резонанс от его выступления, привлекшего всеобщее внимание благодаря тому, что он говорил от имени самой значительной в России политической партии, еще более укрепила его репутация известного ученого: было невозможно вообразить, чтобы человек его положения в обществе мог выдвинуть столь серьезные обвинения, не имея неопровержимых доказательств. Некоторые даже полагали, что союзники сообщили Милюкову дополнительные уличающие свидетельства, которые он не пожелал огласить из соображений безопасности. Правительство запретило прессе печатать или комментировать речь Милюкова. Но этот запрет только усилил интерес к ней. Перепечатанная на машинке, размноженная на мимеографе и расклеенная по стенам, речь Милюкова распространилась на фронте и в тылу в миллионах копий79. Эффект был разительный: «Упрощавшая молва в народе и в армии гласила: член Думы Милюков доказал, что царица и Штюрмер предают Россию императору Вильгельму»80. И чувства, которым дала волю речь Милюкова, сыграли важнейшую роль в февральской революции81, первоначальным и единственно существенным мотивом которой было озлобление на предательское правительство.

Но и последующие заседания Думы были для властей неутешительными. Шульгин, лидер прогрессивных националистов, заявил, что страна, два года храбро сражавшаяся с врагом, «смертельно боится собственного правительства... Люди, которые бестрепетно смотрели в глаза Гинденбургу, затрепетали перед Штюрмером»82. И левые восторженно аплодировали этому монархисту и антисемиту. Единственным оратором, защищавшим власть, был Н.Е.Марков (известный как Марков Второй), закоренелый реакционер и патологический юдофоб, позднее, в эмиграции, поддерживавший нацистов, а в тот период получавший регулярные субсидии от Протопопова.

Заседания Думы, проходившие с 1 по 5 ноября 1916 года, отмечены нагнетанием революционного психоза: мощно ощущавшегося, необъяснимого стремления к разрушению всего здания российской монархии. Эти чувства, давно уже разделяемые радикальной интеллигенцией, теперь захватили и либеральный центр, и даже просочились в ряды консерваторов. Генерал-адъютант В.Н.Воейков, наблюдавший за происходящим из Ставки в Могилеве, говорил о том, что «массовый психоз проявился во внедрении убеждения о необходимости сломать и уничтожить нечто, тяготившее людей и не дававшее им жить»83. Другой современник писал в декабре 1916 года об «осаде власти, обратившейся в спорт»84.

Эти настроения пронизали все слои общества, о чем говорит поведение даже ближайших родственников царя, великих князей, примкнувших к Прогрессивному блоку. В конце октября, перед созывом Думы царь провел несколько дней в Киеве с матерью и близкими родственниками, предостерегавшими его от влияния жены и Распутина85. 1 ноября он принимал в Ставке вел. кн. Николая Михайловича, который не только был известен в обществе как историк-любитель, но и гордился репутацией самого радикального из Романовых, этакого русского Филиппа-эгалите. Он привез письмо царю, в котором умолял его избавиться от Распутина. Но он пошел дальше, затронув самый щепетильный вопрос о неблагоприятном влиянии императрицы:



«Ты доверяешь Александре Федоровне. Это вполне естественно. Между тем то, что она говорит тебе, не есть правда, она повторяет лишь то, что ей внушили. Если ты не властен отдалить ее от этого влияния, огради по крайней мере себя от постоянных систематических маневров, проводящихся через посредство твоей возлюбленной жены... Когда настанет час — а он уже близок, — с высоты трона ты можешь сам сделать министров ответственными перед тобой и законодательными учреждениями. И сделать это просто, естественно, без давления извне и по-иному, чем достопамятный акт 17 октября 1905 года... Ты стоишь на пороге эры новых волнений, на пороге эры покушений. Поверь мне, если я так настаиваю на твоем освобождении от цепей, которые тебя опутали, то делаю это лишь в надежде спасти тебя и спасти твой трон и нашу любимую родину от непоправимых бед»86.

Царь, не потрудившись прочесть письмо, переслал его жене, которая пришла в невыразимый гнев и потребовала удалить Николая Михайловича из Петрограда87.

7 ноября царь принял вел. кн. Николая Николаевича, командующего Кавказским фронтом, который уговаривал его позволить Думе назначить кабинет министров88.

Невероятно, но даже Объединенное дворянство, эта вернейшая и крепчайшая опора монархии, приняло в Москве и Петрограде резолюцию, поддерживающую Прогрессивный блок89. Действительно, трудно было найти сколь-нибудь значительного политического деятеля или группу, даже самого крайнего консервативного, националистского толка, не присоединившихся к общему требованию фундаментальных перемен в структуре и личном составе правительства.

Штюрмер счел себя вправе, не только из личных соображений, но и из интересов государственной безопасности, потребовать роспуска Думы и ареста Милюкова90. Однако он не нашел поддержки, на которую рассчитывал: царь и министры были скованы страхом. В правительстве его сторону взял один лишь Протопопов. Остальные предпочли избегать резких мер. Царь не хотел идти на окончательный разрыв с Думой и надеялся все уладить, не уступая в критическом вопросе о назначении ответственного министерства. 4 ноября он послал с примирительными обращениями к Думе военного и морского министров91. Александра Федоровна убеждала его держаться твердо, но царь потерял уже всякую волю. И вот, вместо того, чтобы защитить своего премьер-министра от клеветнических обвинений, — истинной мишенью которых был трон, — он решил пожертвовать им и поставить на его место кого-нибудь более угодного Думе. 8 ноября Штюрмер был выведен в отставку. Он так и не мог понять, что произошло, почему его обвинили в измене, в которой он не был повинен, и почему царь не защитил его от ложных наветов. Вскоре французский посол повстречал его на улице: он понуро брел, всецело погруженный в свои мысли и ничего вокруг не замечая92. (Он скончался на следующий год совсем сломленным человеком.)