Страница 13 из 15
В тот же день Денис принялся названивать по телефону вдове Сослана Теймуразовича Шанаева. Долгое время никто не брал трубку, наконец откликнулся свежий и звонкий женский голос, и Денису пришло в голову, что кавказский богатырь женился на молоденькой девушке. Но оказалось, говорила не жена, а дочь:
— Мама не подходит к телефону. После смерти папы она в ужасном состоянии.
— Давно умер ваш отец?
— Полгода назад, но она его очень любила. Мы пытались направить ее к врачу, но она не соглашается: дорожит своим горем.
— Как вы думаете, она согласится со мной поговорить по поводу картины?
— Какой картины? В доме папы много картин. Есть даже одна с дарственной надписью Мартироса Сарьяна…
— Картины Бруно Шермана, которую он продал Кириллу Шестакову. Которая попала на выставку русского авангарда.
— Не слышала о такой. Попробуйте поговорить с мамой, но вряд ли вы чего-то добьетесь.
Договорились, что Денис приедет послезавтра в три часа дня, а до этого времени дочь постарается маму уговорить.
Сослан Теймуразович при жизни обитал в отдаленном Бескудникове, но едва Денис Грязнов вошел в подъезд блочного дома, как у него возникло ощущение, что он попал в восточную сказку. Лестница, ведущая к лифтам, была отгорожена бетонной аркой, расписанной под мавританскую, на стенах красовались изображения минаретов, джиннов, ковров-самолетов… «Очевидно, тоже дело рук Шанаева, — пришло в голову Денису. — И вправду, большой был оригинал».
Квартира встретила его затененными окнами: несмотря на то, что день выдался пасмурный, даже его скудный свет отцеживали жалюзи.
— Сюда, пожалуйста, — негромко шепнула симпатичная брюнетка, проводя его в маленькую боковую комнату. — Мама вас ждет.
Вдова, увешанная, вероятно, всем золотым запасом семьи, с южными глазами, говорящими, что в прошлом она была кавказской красавицей, долго и сосредоточенно рассматривала черно-белые и цветные фотографии, а потом вдруг зарыдала, чем повергла Дениса в смущение. По молодости он совершенно не выносил женских слез.
— Вашему мужу была так дорога эта картина? — спросил он со всей возможной деликатностью.
— Это дерево… в точности, как в моей деревне под окном!
— Понимаете, нам важно знать, откуда ваш муж взял эту картину. — Забывшись, Денис повысил голос, и из-за полуприкрытой двери на него негодующе зашикала дочь.
— Картину…
— Вы ее помните? Когда она появилась в вашем доме? В каком году?
— Разве упомнишь… У нас много картин было. Не задерживались, муж их распродавал…
Ничего не добившись от скорбящей вдовы, Денис раздраженно вышел на просторы Бескудникова. Прогнозы о неласковом отношении коллекционеров к тем, кто интересуется их сокровищами, полностью оправдались.
И куда ему было теперь податься?
— Подумать только, а ведь это заграница, — притворно-важно проговорил Турецкий.
Грязнов издевательски хмыкнул, озирая окрестности. Львовский аэропорт всячески напоминал об оставленной два часа назад родине: ангары, не крашенные, должно быть, с прошлого века; бестолковое мельтешение пассажиров; зал с каким-то образом уцелевшей росписью, изображающей подвиг граждан советского Львова; запах мочи по углам… Если это заграница, она здорово замаскировалась.
— И тем не менее, Слава, мы находимся на территории чужого, суверенного, если можно так выразиться, самостийного государства…
— Не вижу, — прохрипел Грязнов. Холод в самолете совершенно лишил его голоса.
— Чего не видишь?
— Заграницы не вижу. Пойдем, Сань, двинем по пиву, может, прояснится в глазах.
— Ценная идея. О це дило, как говаривала незабвенная наша Шурочка.
Воспоминание о трагически погибшей Шурочке Романовой с ее украинским говором смягчило отношение друзей к этой отделившейся, но все равно родной земле. Подкрепил улучшение международных отношений чудный кофе в заштатном кафе на территории аэровокзала. Турецкий поначалу отнекивался, отговариваясь своей нелюбовью к благородному напитку, но кофе во Львове действительно оказался феерическим.
— Куда стопы свои направим? — в возвышенном стиле поинтересовался Турецкий, отпивая глоток из кремовой керамической кружки.
— В местный угрозыск. Его знаешь кто возглавляет? Петя Самойленко. В восьмидесятые годы стажировался у нас в МУРе, да ты его должен помнить…
— Это такой толстый, с усами?
— Наоборот, худой и бритый. Бриться не забывал, даже возвращаясь с задания.
— Много воды утекло! Вот увидишь, друг Слава, прав я, а не ты, и Самойленко окажется толстый и с усами…
— Ха-ха-ха!
— Смейся — не смейся, скоро собственными глазами увидишь. Гарантирую: толстый, с усами и, как еще у казаков называется этот, на макушке, клок волос…
— Хохол? — предположил Грязнов, вызвав молчаливое негодование патриотически настроенной официантки.
— Да нет, это, как его… оселедец! С оселедцем. И в синих шароварах шириной с Черное море.
Слава со смеху чуть не пролил пиво.
— Ну, смейся, смейся. Спорим, что так и будет?
— А на что?
— Если продуешь, ставишь мне три бутылки «Старопрамена».
— Заметано. А ты, — Слава вспомнил о своей обещанной Светикову роли опекуна, — если продуешь, примешь сегодня все лекарства, какие доктор прописал.
— Так и быть, уговорил.
Друзья допили кофе и, сообразуясь с купленной в киоске туристической картой и адресом, двинули туда, куда по доброй воле мало кто ходит: во львовский уголовный розыск. Десять утра — самое подходящее время, чтобы приступить к выполнению задания и с головой погрузиться в поиски львовских следов Шермана.
«Я хотел увидеть львов и приехал в город Львов», — припомнил Турецкий строчки из книжки, которую вслух читал Ниночке, когда дочке было лет пять. Книжка не обманывала: львов во Львове на самом деле было не меньше, чем в Африке. Мраморные, каменные, бронзовые, белые, позолоченные, позеленевшие, полинялые, надбитые, они опирались на геральдические щиты, приветственно поднимали переднюю лапу, извергали из клыкастой пасти фонтанные струи. Сперва Турецкий их считал, потом сбился и бросил. Со львов он переключился на разглядывание женщин и через пятнадцать минут ходьбы составил благоприятное заключение о красоте украинок. Хотя, возможно, к местным примешались туристки, способствовавшие повышению показателей.
Сотрудники львовского уголовного розыска были не так уж любезны с приезжими, не освоившими национального языка, но стоило назвать имя Петра Самойленко, как Славу и Сашу беспрепятственно проводили в кабинет, где из-за стола, заставленного телефонами, трезвонившими то одновременно, то вразнобой, поднялся, радушно раскрывая широкие объятия, знакомый и незнакомый человек:
— О, то ж, мабуть, Славка? Эге, и Сашко здесь! Ото ж файны легини! Що, не розумиете? «Файны легини» — це по-нашому, по-львивски, гарни хлопци!
«Гарни хлопци», не сговариваясь, подавились смехом. Пролетевшие годы, которые вообще мало кого красят, вместе с модой на национальный украинский облик сделали Петьку (Петро) похожим на нарисованный Турецким портрет. Вот только оселедец никак не сумел отрасти на гладкой, как коленка, загорелой лысине, и казацкие шаровары в обмундирование украинской полиции не входили. А вот что растолстел Петька да усы отрастил — это Турецкий предсказал точно.
— Чего вы з мени смеетесь? — недовольно спросил Самойленко и вдруг сам захмыкал, похлопал себя по животу и по лысине. — Що, дуже я закабанел?
— Закабанел, Петя, закабанел! Кабанчик хоть куда!
— Не стесняйся, Петя, — утешил Грязнов, — ты лысый, я седой, в общем, два сапога пара.
— Сколько лет, сколько зим…
Самойленко никак не желал взять в толк, что друзья приехали к нему хотя и неофициально, но по делу, и порывался рекомендовать им лучшие гостиницы и рестораны города. Но стоило ему услышать о том, что дело связано не с современными львовскими уголовниками, известными Петьке наперечет, а с каким-то художником, который проживал в городе аж в сороковых годах, веселость как рукой сняло. Самойленко протестующе замахал перед собой выставленными вперед пухлыми ладонями.