Страница 18 из 36
— А как кончу с ним, в поминальную книжку запишу, — христианской душе надо поминание, а за грехи его, Ваньки, попы отмолят… Вишь ты, я добр, я добр, Мария…
Он, смеясь, погладил ее по лицу.
— А ты уж испугалась? Не бабье, видно, это дело, про казнь да про крамольников слушать. Сиди себе за пяльцами. А хочешь слона диковинного поглядеть? От кызылбашского шаха… спереди рука у носа, а рука та фырчит… А мне недосуг. Прощай.
Мария смотрела на царя, не отрываясь, с восторгом. Лицо ее было бледно; ноздри трепетали; глаза стали громадными, и в них застыла жуткая тьма.
— Государь, — прошептала она, — дозволь мне увидеть тех крамольников, что на жизнь твою, и здоровье, и власть, от Бога данную, умысел держат.
Царь засмеялся.
— Для че то, Марьюшка?
Она приблизила к нему бледное лицо.
— Я бы пытала их сама, государь; я бы их огнем; я бы взяла у палача веревку да клещи…
Царь даже попятился. Ему показалось, что у нее лицо дьяволицы. Ему стало страшно.
— Свят, свят, свят, — забормотал он, — правду сказывают: что есть женщина? Гнездо ехидны… Отыди от меня, сатана…
Он помолчал. Молчала и царица.
— Крестись, — сказал он устало. — Это ли бабьи затеи? Грех. — Он вздохнул. — Настя-голубушка только плакала да Богу молилась о моем здравии, и тебе то должно. «Я бы пытала их сама». Эки слова вымолвила! Нынче лишних сто поклонов положи… молись паче… Я иду.
Он простился с ней холодно и чувствовал отвращение, касаясь губами ее лба; и когда ушел, его все продолжали преследовать ее глаза, «очи ведьмы-чаровницы» — страшные и злые.
В передней палате ждал царя митрополит Филипп. Еще и года не прошло с тех пор, как его поставили митрополитом, и на Москве говорили, что царь любит Филиппа, что помнит еще в младенческие годы, как ласков был в ту пору молодой сын именитого боярина Стефана Колычева Федор Колычев, во иночестве Филипп, как унимал его в детских горестях. Много лет никто не слышал о Федоре Колычеве, а потом он объявился в Соловках, куда тянула его тоска по святой иноческой жизни, вдали от зла и придворных хитростей. Там кротостью завоевал он любовь братии и сделался соловецким игуменом.
Царь вспомнил о нем, призвал его на Москву на митрополичий престол. Сначала Филипп противился, потом согласился с условием, чтобы уничтожил царь раздор в земле Русской, не делил ее на земщину и опричнину. Царь не согласился. Долго колебался Филипп, но увещевания духовенства заставили его уступить. Пожертвовал собой Филипп для блага общего, думая, что сан даст ему возможность смягчить грозного царя.
Под низкими сводами, на лавке, крытой зеленым сукном, виднелась тщедушная фигурка митрополита в простой черной будничной рясе. Он приехал прямо с работы с московской площади, где шла закладка под его руководством храма Зосимы и Савватия, соловецких чудотворцев.
Худенькое, желтое лицо Филиппа было прозрачно, как восковое, тонкие губы плотно сжаты; небольшие светло-синие глаза придавали этому старческому в мелких морщинках лицу какое-то детское выражение.
Вошел в палату молодой опричник, принял от митрополита благословение и сказал почтительно:
— Государь царь жалует тебя, святой владыка, хочет видеть тебя в комнате.
Филипп встал и мелкими шажками, живой поступью пошел за опричником в комнату, служившую царю кабинетом.
Филипп обрадовался, застав царя одного. На постройке церкви к нему подошел князь Михайло Матвеевич Лыков и рассказал, будто в Александровской слободе готовится целый ряд казней, что взят и мучим в застенках его друг, старый всеми уважаемый боярин Федоров, лживо обвиняемый в измене, и молил заступиться за Федорова.
Царь принял митрополита ласково, склонив низко голову, принимая благословение, спросил о здоровье, о том, как идет строительство, и, думая, что Филипп явился к нему просить о средствах для дальнейшей постройки, сказал:
— О том строительстве, святой отец, о коем ты, должно, хочешь меня просить, я размышлял сам: инженеров при себе держу немало; есть художники отменные. Ты им станешь указывать, а я награждать… На купола позолоты не жалей; колокола литые, серебра в медь немало слажено, от меня тоже…
Митрополит поклонился.
— На твоих речах спасибо, государь, — сказал он мягким ласковым голосом, — а пришел я не о том просить. На храм Божий у меня всего довольно, а вот душу строить твою я взялся: душа-то дороже мне храма каменного!
Царь сидел на кресле перед столом, крытым красным сукном, на котором стояла чернильница с песочницею в виде ковчежка, перебирал машинально худыми пальцами длинные полосы бумаги, разворачивал свитки, лежавшие на сваленных в груду книгах в переплетах из кожи и пузыря, нервно теребил их и слушал нетерпеливо, видимо, занятый своими мыслями.
Филипп добрыми, внимательными глазами наблюдал за высокой фигурой царя в голубой, расшитой золотом одежде, с разрезами, унизанными жемчугом, с большим наперстным крестом поверх барм на золотой цепи, и видел, что борода царя значительно поредела с прошлого года, глаза ввалились, скулы выдались и лицо приняло нездоровый землистый оттенок. Он увидел складку страдания вокруг резко очерченного рта, вспомнил, что поставил себе задачу воспитывать мятежную душу царя, и еще ласковее, еще задушевнее сказал:
— Государь царь, пришел я жаловаться тебе и просить слезно: не погуби невинных, не оставь сирых, обездоленных, не дайся в руки врагу рода человеческого.
Царь нахмурился. Очи его блеснули из-под дуг бровей жестоко и сурово.
— А ведомо тебе, отче, — сказал он, — что так говорил когда-то Сильвестр-поп, а после Герман, что поставлен был мною на малое время? Сильвестр влачит свои дни в Соловках; речи Германа стали тоже мне неугодны, и я сместил его.
Ни один мускул не дрогнул в лице Филиппа.
— Ведомо, государь державный; с Сильвестром мы и молились и плакали о тебе.
— У попа Сильвестра слезы, должно, недороги, отче. О ком просить хочешь?
— О боярине Иване Петровиче Федорове и о других несчастных, кои попали по наущению дьявола в твои темницы.
Рука царя задрожала; он стукнул посохом в пол.
— О нем не проси! Об изменнике! Не быть тому, отче, слышишь?
Царь слишком долго и слишком любовно лелеял в душе картину издевательств над боярином Федоровым, чтобы отказаться от них, и гневом пылали его очи.
— Не бывать тому! Не прощу крамольника!
— О крамоле лгут, государь, — спокойно отозвался Филипп. — Крамолы той нет. О, державный! Будь выше всего! Почти Господа, давшего тебе сие достоинство. Скипетр земной есть только подобие небесного; он дан тебе, чтобы ты научил людей хранить правду. Соблюдай данный тебе от Бога закон, управляй в мире и законно. Обладание земным богатством подобно речным водам и мало-помалу иссякает; сохраняется только одно небесное сокровище правды.
Царь слушал эту речь молча, пристально глядя на митрополита. Рука его сжимала свистелку, служившую звонком; стоило только свистнуть, и слуги увели бы этого смелого обличителя; но во взгляде Филиппа было столько ласки и страдания, в голосе столько силы и кротости.
— Хотя и высок ты саном, но естеством телесным подобен всякому человеку. Тот поистине может назваться властелином, кто владеет сам собой, не подчиняется страстям и побеждает любовью. Слышно ли когда-либо было, чтобы благочестивые цари сами возмущали свою державу? И между иноплеменниками никогда подобного не бывало.
Филипп не дрогнул и тогда, когда глаза царя налились кровью и он крикнул, задыхаясь:
— Что тебе, чернецу, до наших царских советов? Или не знаешь, что мои же хотят меня поглотить?
— Не обманывай себя напрасным страхом, — покачал головою с кроткою грустью митрополит, — избранный священным Собором и по твоему изволению, пастырь я Христовой церкви, и мы все заодно с тобою.
Царь оперся на ручки кресел, привстал и закричал, весь бледный, с вылезшими из орбит глазами:
— Одно лишь повторяю тебе, честный отче, молчи… — И опять, овладев собою, он понизил голос и почти прошептал: — Молчи, а нас благослови по нашему изволению…