Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 36



— Не буду, батюшка… не буду… вот те Христос…

Царевич Иван засмеялся.

— Чего не будешь?

Федор спустил ноги с постели, долго бессмысленно смотрел на брата, потом узнал и сказал с радостью:

— А, это ты, Ваня! Слава Богу! А мне снился худой сон: будто батюшка меня повел с собою туда… — Он вымолвил это слово с ужасом и таинственно показал рукою по направлению к тюрьмам…

— А разве там страшно? — спросил насмешливо Иван.

Мигающий свет лампады ярко освещал лицо царевича Федора, бледное, пухлое, некрасивое, с широко раскрытыми голубыми глазами. Губы расплывались в болезненную скорбную улыбку. То было лицо юродивого, лицо несчастного припадочного брата царя князя Юрия.

— Боязно… — прошептал Федор, — в подушку зароюсь… плачу… а сказать боюсь… Тебе только скажу, Ваня…

— А видал ты их? — спросил Иван.

— Батюшкиных лиходеев? Не-не… Боязно… А ты… ты… видал?

Губы Ивана задергались, зазмеилась на них злая улыбка. Он наклонился к Федору, к самому его лицу и, впиваясь острым взглядом в голубые, полные ужаса глаза, зашептал:

— Я видал… Я с батюшкой ходил…

— Туда?

— Туда… Батюшка сказывал: лиходеев надо допытать, ворогов проклятых… Я видал! — Голос его зазвучал торжеством. — Клещи… огонь… так и шипит… Как подняли одного, а он весь в крови, и зубы лязгают, а очи…

Глаза Федора раскрылись еще шире; губы заплясали на смертельно бледном лице. Опершись руками о плечи брата, он отталкивал его от себя, как призрак ужаса, и вдруг закричал тонким, звенящим голосом:

— Не надо, не надо, не надо! Молчи!

Со скамьи у двери поднялась заспанная голова мамки царевича Федора Анисьи Вешняковой.

— Охтиньки, тошнехонько, — закричала она, — и напужал же ты меня, царевич! Пошто вопишь так, дитятко?

Босая, застегивая на ходу сарафан, подбежала она к детской кроватке. На нее из-под полога глядели безумные глаза с расширенными зрачками, слышалось учащенное дыхание.

Царевич Иван поднялся, потянулся и лениво молвил все с той же нехорошей усмешкой:

— Сон ему худой приснился, мамушка: будто батюшкины лиходеи сюда пришли и кровью его заливают.

— Окстись, дитятко, окстись, царевич богоданный! Прочитай молитву: да воскреснет Бог…

— Вот сходишь к заутреньке, позвонишь в колокольца Божьи, — говорила мамка по окончании молитвы, натягивая на царевича сапожки из алого сафьяна, — и все как рукой снимет. Сглазили тебя; долго ли до греха, экую красу спортить невиданную?.. Молись усердней, дитятко. Господь все страхи рассеет, всю нечистую силу от отрока своего отгонит; молись усерднее, страдники, лиходеи, пусть живыми гниют по подклетям, — туда им и дорога.

Ночь была темна, так темна, что хоть глаз выколи. Только слабо поблескивали звезды в темной бездне неба. Длинная вереница иноков в гробовом молчании тянулась к храму Богоматери, что высился среди двора. У всех в руках были факелы; факелы дымили; красное пламя освещало суровые лица; из-под черных ряс блестело золото и серебро кафтанов опричников. И казалось, что то идут страшные призраки мертвецов. Впереди был царь. Его поддерживали под руки два молодых опричника, а за ним шли царевичи.



Длинной лентой протянулось шествие слободской братии. Царевич Федор пугливо косился на молодой сад, темневший кронами деревьев по правую руку. Шелестели ветви, точно рассказывали жуткие сказки-были о том таинственном кирпичном здании с земляной крышей, что протянулось за садом и было похоже на склеп. И помнил он, как, гуляя с братом в саду, видел железные двери подвалов, и часто чудилось ему, или то было на самом деле, слышались за теми железными дверями и стоны, и вопли, и проклятья…

Колебалось пламя дымного факела в дрожащих руках царевича Федора, а бледные губы творили молитву… Впереди бесчисленными огнями светилась церковь с раскрытою дверью и слышался знакомый сладкий, волнующий запах ладана.

На колокольне, высоко над землею, грешною, проклятою замученными на пытках людьми, стоял царевич Федор. Сняв соболью шапочку, он подставлял голову ветру и раскачивал детской рукою колокола. Колокола звонили тихим, печальным, серебряным звоном. То были чистые голоса, отрешенные от земли. В них не было ни злости, ни укора, один мир и любовь.

Колокола звонили: дон-дон, а царевичу чудилось, будто они поют ему ангельскими голосами «Господи помилуй», молят Бога о том, чтобы рассеялись все его страхи, чтобы ушел ужас, ушли кровавые призраки, которыми пугал его батюшка. Они уйдут; не станет лиходеев, и все будут смеяться радостно…

Колокола звонили; ночной ветер налетал и во тьме тихо и нежно шевелил прямые жидкие волосы царевича Федора; было кругом темно, но не жутко… Внизу мирно гудел сад; по земле бежали отсветы огоньков; из церкви слышался говор опричников; на небе кротко сияли звезды и плыли облака грядою, и бледнело небо перед рассветом… А детские руки усердно, радостно раскачивали веревку, бледные губы улыбались бессмысленно-блаженной улыбкой…

Глава VIII

ЦАРЬ И МИТРОПОЛИТ

Весна была ранняя в 1567 году, и обильно цвели яблони. Чудесный воздух пьянил; по лугам под Москвою серебром рассыпались жаворонки; по оврагам бежали радостно ручьи; наливалась молодая травка, наливался цвет яблонь, и в нем гудели пчелы, а по лесам куковала тоскливо и сладко кукушка.

В эту пору не такой мрачной казалась и царская слобода Неволя. В верхнем царицыном саду заливались немолчно перепела в медных клетках с оранжевыми сетками, натянутыми на прутья; в других, алых клетках кричали зеленые попугаи, а из-под обсыпанных молочным цветом деревьев, из клеток звучали сладкие, замирающие трели соловьев…

В праздничном наряде сидела царица на обтянутом алым бархатом кресле, а возле нее на другом кресле с высокой спинкой, украшенном двуглавым орлом, сидел царь.

Он уже не видел жену с месяц, и теперь вспомнил, что в страшные дни Великого поста надо быть милостивым к этой почти брошенной, чуждой ему женщине. Она все еще была очень красива, а в новом платке, шитом серебром, с жемчужными звездами особенно блестели ее мягкие, прекрасные глаза. И хотя царь уже давно не любил ее, ему было приятно сознавать, что у него такая красавица жена.

Царь Иван был хорошим хозяином, и ему хотелось осмотреть внимательнее, так ли все сделали в саду царицы, как он велел. Разложив на коленях длинные листы, испещренные каракульками, он водил по ним серебряной указкою и говорил:

— Разумеешь, Мария?

Царица вспыхивала и шире открывала глаза. Но когда царь передал ей лист, она перевернула его вверх ногами и стала смотреть внимательно большими недоумевающими глазами на черные непонятные значки.

Царь усмехнулся.

— А я, глядя на красу твою, Мария, было запамятовал про бабью глупость. Спасибо, что напомнила. У бабы волос долог, а ум короток.

Царица покраснела еще больше, покраснела до слез и одернула тяжелый шелковый желтый опашень, весь в жемчугах и камнях, с негнущимися складками.

Царь продолжал, водя указкою по листу:

— Так вот для твоего сада я наказал прислать: одиннадцать яблонь, сорок кустов смородины красной доброй, три лотка да корыто, пучок мочал, пять лубов москворецких, два фунта анису, гороху грецкого, бобов по фунту, полфунта моркови, двадцать кустов крыжовника доброго, сто кустов гвоздики, сирени пятнадцать кустов, розы красной и белой по двадцать кустов, два ящика руты да два куста лилий желтых…

— Спасибо на том, государь, — прошептала Мария.

— А вчера, сказывал мне плотник Олешка, будто беседку тебе привел в порядок, резь затейную вывел, расписал под мрамор узорно красками всяких цветов да золотцем по верху провел…

Он гордился своими затеями, еще больше оттенявшими величие и пышность двора его, как двора единого державного владыки земли Русской.

— Ну, дай поглядеть, сколь красна вышла та беседка. Художнику за нее плачено немало: кормовых денег в каждый месяц, почитай, по десять рублей.