Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 16

– Теперь, – сообщил Буоль, – условия мира будем диктовать мы… Не скрою от вас, любезный коллега, что России предстоит испытать некоторую чесотку своего самолюбия.

На этот раз условия мира были очень унизительны!

– Я не думаю, чтобы Петербург на них согласился.

– Тогда… война, – злорадно отвечал Буоль.

– Конечно! – сказал Горчаков, нарочито замедленно протирая очки. – С человеком, имеющим двести тысяч годового дохода, я не могу говорить иначе, как только в уважительных тонах. К тому меня обязывают долги и полное отсутствие доходов…

Вскоре он испытал признаки отравления. Слег в постель, его мучительно рвало, в глазах было темно…

– Мсье Балабин, – сказал он, – я хотел бы сдать русское посольство в Вене именно вам, русскому, и вам позволительно развить свою ненависть к Австрии до невозможных пределов.

– Когда вы, князь, почувствовали себя дурно?

– Сразу после обеда у этого саксонца Зеебаха.

– Вы имеете какие-либо подозрения против Саксонии?

– Против Саксонского королевства – никаких. Но я имею массу подозрений противу Российской империи, ибо за столом у барона Зеебаха я сидел подле его очаровательной жены, дочери нашего канцлера Карла Вильгельмовича Нессельроде!

…Россия пребывала в политической изоляции.

Капризная русская оттепель

Тютчев не расписался – Тютчев разговорился…

Крымская эпопея надломила его – она и выпрямила!

Новый год был встречен нервными стихами:

Федор Иванович полагал, что мир замер на пороге небывалого кризиса, а народу русскому уготована судьба роковая – противостоять всей Европе, которую сокрушит изнутри некто «красный», после чего святая Русь вернется на исконные исторические пути, а мир славянства встанет под русские знамена.

– Но этого еще никто не осознает, – рассуждал он. – Жалкие мухи, прилипшие к потолку корабельной каюты, не могут верно оценивать критические размахи корабельной качки!





Лучшие годы жизни (с трагедиями и надрывами) Тютчев провел в Германии; любя немецкий мир, он понимал его национальные терзания; друг Шеллинга и Гейне, поэт грезил о той уютной Германии, которая возникала из идиллических картин Шпицвега – с их виноградными террасами, с инвалидными командами крепостей, усопших в лопухах и бурьяне, с ночными патрулями, которые, воздев фонари, обходят мистические закоулки средневековых городов, населенных сентиментальными башмачниками и пивоварами, Гретами и Лорелеями, ждущими почтальона с письмом от сказочного рыцаря… Но политика удушала поэзию! Тютчев был политическим трибуном светских салонов. В ярком освещении люстр, под волнующее шуршание женских нарядов, в говоре и смехе юных красавиц поэт становился неотразимо вдохновенен. Будто невзначай, он транжирил перлы острот и афоризмов, а Петербург повторял их, как откровение…

Лев сезона – так прозвали его в столице, хотя этот некрасивый и малоопрятный человек меньше всего походил на жуира и бонвивана.

Вот он выходит из подъезда дома на тихой Коломенской, проведя эту ночь не в семье, где его заждалась жена, а опять у Лели Денисьевой, последней своей любви.

Поэт! Впрочем, на поэта Тютчев тоже не похож: щупленький, лысенький, поверх пальто накинут немыслимый плед, конец которого небрежно волочится по панели. Не только поэта, но даже камергера двора его величества, каким он был, Тютчев не напоминает. Скорее, пришибленный невзгодами жизни мелкий титулярный советник, корпящий над перепиской казенных бумаг.

Сейчас поэт направлялся в цензуру. Не для того, упаси бог, чтобы с пеной у рта отстаивать свои мысли. Нет, Тютчев сам был цензором. Когда-то советник посольства в Турине и уполномоченный в Мюнхене, он свернул свои паруса в Петербурге, бросив якорь в мутных заводях у Певческого моста, где и числился старшим Цербером, обязанным «тащить и не пущать». А что делать иначе? Как правило, поэт влюблялся в замужних женщин, уже имевших детей, потом рождались дети от него, и, наконец, любимая Леля тоже не бесплодна, – жить как-то надо…

Тютчев горько смеялся сам над собою:

Невесело было. Английский флот совершил разбойничье нападение на жителей Камчатки, он обстрелял Соловецкий монастырь, где монахи дали «викторианцам» отпор из пушек времен Стеньки Разина, – а сегодня поэту предстоял неприятный разговор… Канцлер Нессельроде красными чернилами широко и жирно, явно смакуя, вычеркнул из статьи слово «пиратские».

– Помилуйте, – заявил он, – как можно писать о пиратских действиях англичан на море… Лондон может обидеться!

– Но что нам до английских обид, – отвечал Тютчев, – если наше отечество пребывает в состоянии войны с Англией?

– Война здесь ни при чем, а флот ея величества королевы Виктории пиратским быть не может… Кстати, – дополнил Нессельроде, – я крайне недоволен, что вы дозволяете публикации о потерях англичан и французов в Крыму. К чему это злорадство, присущее московским агитаторам – Аксаковым, Самариным и Погодиным? Пусть наши газеты пишут только о русских потерях, а Париж и Лондон не следует огорчать упоминанием об их жертвах… Надеюсь, вы меня поняли?

Тютчев не желал этого понимать, и всё, что несли к нему редакторы газет, он пропускал в печать с неразборчивой подписью: «п. п. Ф. Т.» (что означало: печатать позволяется. Федор Тютчев). Уже не обожаемой Леле Денисьевой, а своей свято любимой жене, мудрой и гордой красавице Эрнестине, поэт откровенно сообщал: «Если бы я не был так нищ, с каким наслаждением я швырнул бы им в лицо содержание, которое они мне выплачивают, и открыто порвал бы с этим скопищем кретинов, которые, наперекор всему и на развалинах мира, рухнувшего под тяжестью их глупости, осуждены жить и умереть в полнейшей безнаказанности своего дикого кретинизма».

Поэту Якову Полонскому он в эти дни сказал:

– У нас уже привыкли лечить зубную боль посредством удара кулаком в челюсть! Я это не раз испытал на себе…

Сорок лет подряд во главе русской внешней политики стоял горбоносый карлик с кривыми тонкими ножками, обтянутыми панталонами из белого тика, – карлик ростом и пигмей мысли, он обожал тонкую гастрономию, маслянистый блеск золота и благоухание оранжерейных цветов. О немцах он говорил: «Господь бог при сотворении мира, на восьмой день, даже не отдохнув, взялся за создание человека, и первый, кого он вылепил, был немец». О русских же отзывался так: «Правда, средь них встречаются приятные люди, но, когда я вижу умного русского, я всегда думаю: как жаль, что он не родился немцем…» Российский канцлер Карл Вильгельмович Нессельроде обязан своим появлением на свет офицеру Пфальского герцогства от брака с еврейкой Луизой Гонтарь;[2] он родился на испанском корабле у берегов Португалии, а крещен по протестантским обрядам в часовне английского посольства в Лиссабоне… Космополит не только по рождению, но и по убеждениям души и сердца.

– Ах, оставьте, – морщился Нессельроде, когда речь заходила о России и русском народе. – Я не знаю такой страны, и мне безразличен грязный и темный русский народ. Я служу не народу, а лишь короне моего повелителя!

2

Л. Гонтарь вышла замуж, будучи уже беременной от венгерского барона Лебцельтерна, отец которого, австрийский еврей, был лейб-медиком императора Карла VI. Это хорошо замаскированное родство русского канцлера, бывшего еврея со стороны отца и матери, сделало его политически зависимым от венских Ротшильдов, ярых не-навистников России, на что уже давно обратили внимание историки дипломатии.