Страница 22 из 85
Одна из самых ужасных страниц истории минувшей войны. Собеседник отца был участником тех событий и теперь рассказывал о самом, быть может, страшном — переправе через Керченский пролив. Противоположный берег был виден, но как до него добраться? Все-таки несколько километров! А пролив только недавно после суровой зимы очистился ото льда, и вода была обжигающе холодной. Переправа в буквальном смысле залита кровью. Плавсредств не хватало, а на крымских пристанях сбились огромные толпы. Отступающие войска, штабы, тыловые службы, городские учреждения, раненые, женщины, дети… Катера подходили к причалам кормой и даже не заводили концы, чтобы тут же отойти. На палубу сразу обрушивался поток людей — могли и перевернуть, затопить от перегрузки катер. Кое-кто пытался наводить порядок, но кой черт — их тут же сминали. Кто-то падал в воду, кого-то затоптали, кто-то застрелился у всех на глазах, а кто-то отдирал доску и, держась за нее, пускался вплавь… А в небе тучей вражеские самолеты, то здесь, то там прямо в толпе рвутся снаряды и мины. И течение сносит плывущих как раз к мысу, куда уже вышли передовые немецкие части и поставили пулеметы…
Как, как это могло произойти?
Вскоре был издан суровый приказ Ставки. Вина за все была возложена на командующего фронтом генерал-лейтенанта Козлова и представителя самой Ставки армейского комиссара Мехлиса. Они не позаботились о создании глубоко эшелонированной обороны, растянули войска в одну линию, не укрепили танкоопасные участки и направления… Обоих разжаловали, сняли с должностей, но несчастье-то уже случилось…
«Мрачная фигура этот Мехлис…» — сказал, помнится, отец.
«Пожалуй», — согласился собеседник.
«У нас как-то выступал поэт Илья Сельвинский. Немолодой, но крепенький мужик. Крымчанин, между прочим. Из всего, что он читал, запомнилась строчка: «Кровавый мех лесных полян…» Я сперва ничего не понял. Эк, думаю, его занесло: лесные поляны, покрытые кровавым мехом… И вдруг подумал: стихи-то о войне! И эта строчка — «к р о в а в ы й М е х л и с». Вот что он хотел сказать. Как до меня сразу не дошло! Хотел было подойти после выступления, да постеснялся…»
Собеседник молчал, будто выдохся, рассказав о переправе. И то: Санька Пастухов никогда ничего подобного не слышал. То есть знал, конечно, о боях, об отступлении в сорок первом — сорок втором. Кое-что читал, в кино видел, и отец рассказывал, но сейчас словно воочию предстала эта страшная переправа.
«Не могу я только понять, — продолжал отец, — как ему, этому Мехлису, удалось так вот полностью подмять под себя командующего фронтом?»
«А чего удивительного — представитель Ставки, с самим Сталиным знаком».
«И все-таки. Командующий фронтом — это ж величина, фигура».
«А что вы, собственно, имеете в виду — в чем подмял?» — как бы возразил, хотя вроде и не возражал, а только переспрашивал собеседник. Это показалось несколько неожиданным.
«Да вы же сами говорили, и это общеизвестно: подменял командующего, лез во все дырки, а тот мирился с этим. И главное — обеспечить жесткую оборону — прохлопали. Об этом и в «Истории Великой Отечественной войны» сказано. В шестом, кажется, томе. Поддался, выходит, ему Козлов…»
«Попробуй тут не поддаться… — сказал отцов собеседник. В тоне угадывалась насмешка, а лицо почти неуловимо переменилось. Оно было простовато, его лицо. Человек с такой физиономией даже Саньку Пастухова невольно настраивал на снисходительное отношение к себе. А сейчас это лицо то ли от раздражения, то ли еще от чего-то как бы затвердело. — А не уподобляемся ли мы, милейший Николай Петрович, — сказал он, — в этих своих рассуждениях ильфовским пикейным жилетам? Козлов-де голова, но не совсем, а Мехлису палец в рот не клади…»
И уже отец показался Саньке простоватым: удивленно поднял бровь и вроде бы даже слегка опешил. Не ожидал. Хоть и сказано «мы», это ведь ему адресовано сравнение с пикейными жилетами. До сих пор никто, кроме сестрицы Евгении Петровны, так с ним не разговаривал. Но сестрица не в счет, на то она и чудачка. А приглашенный на чаепитие и дружескую беседу отставной полковник уже не казался рыхлым и одышливым — смотрел насмешливо, губы сложил твердо.
«Не понял, — сказал отец, покачивая головой, и будто спохватился: — Шел бы ты погулять, сынок…»
Но Саньке как раз стало интересно.
«Еще пять примеров надо решить — завтра контрольная».
«Тогда, может, пойдешь к тете Жене?»
«А вы мне не мешаете, я и не слышу ничего», — сказал, не оборачиваясь и намеренно шелестя бумагой.
«Я имею в виду, — сказал гость, — что Мехлис сам по себе не мог бы заставить командующего пренебречь обороной. Оба они — и Мехлис и Козлов — конечно, виноваты, но главное не в них…»
«Значит, есть еще причина?» — спросил отец, и теперь Саньке уже в его голосе почудилась ирония: какая, мол, еще может быть причина, когда все ясно и в соответствующем томе описано. Уловил какой-то оттенок и гость, а может, отец позволил себе улыбнуться — Санька-то не видел, не оглядывался.
«Эх, Николай Петрович, Николай Петрович… Я-то думал… — Тут гость не договорил. — Не е щ е о д н а, а г л а в н а я причина. Вы директиву Ставки на сорок второй год знаете?»
«Откуда же? — возразил отец. — Не в тех чинах. Да и вы войну небось старшим лейтенантом или капитаном закончили…»
Похоже, он пытался поставить гостя, так сказать, на место.
«А тут большого секрета нет, — возразил в свою очередь гость. — Первомайский сорок второго года приказ наркома обороны товарища Сталина все читали. В нем и изложена суть этой директивы. Согласно ей 1942-й должен был стать годом окончательного разгрома и изгнания немецко-фашистских захватчиков с советской земли. Ясно? Возможно ли это было? Нет. Реально? Нет. Теперь-то мы можем разводить руками и говорить разные слова, а тогда надо было директиву выполнять. Надо было кончать с оборонческими настроениями, перестраивать психологию. Так это называлось. Да займись Козлов эшелонированием фронта, его и без Мехлиса нашлось бы кому обвинить: хочет-де отсидеться за оборонительными рубежами, не о наступлении думает, а об обороне…»
«Эк вы замахнулись! На самоё Ставку…» — сказал отец, явно не стремясь продолжать разговор, и разговор увял.
Это он и имел в виду, когда говорил потом сестре, что в рассуждениях далеко можно зайти. «Не дальше истины», — отвечала тетка, и, помнится, Саньке это понравилось. Да, именно так: не дальше истины. Жалел отца, который нервически тряс головой, но был все же на стороне тетки. А та вколачивала свой гвоздь по шляпку, до конца:
«Ты морщишься, когда видишь на экране солдата с чубчиком. Как же — неправда. И в то же время боишься правды, готов промолчать, когда дело касается высшего начальства. Извини, но этого я не могу понять. Может, объяснишь?»
Особенно жаль было отца теперь, задним числом, когда понимал: не так все просто. Правы были оба — и отец и его собеседник. Но чтобы понять это, нужно было прожить еще годы и немало узнать. Обычное дело: то, что сегодня вызывает боль, жжет, но не подлежит обсуждению, не может быть даже темой разговора (потому что все делалось как нужно и никаких сомнений в этом не должно быть), по прошествии лет возникает сперва в виде обмолвок или недомолвок, потом все больше проясняется и наконец становится предметом вполне академических штудий.
Директива была, Пастухов-сын сам потом читал выдержки из нее в воспоминаниях одного из маршалов. В этом собеседник отца был прав. Просчет, явный просчет. Жестокая ошибка ценою в миллионы жизней. Косвенным признанием ее было и то, что не так уж и разжаловали командующего и представителя Ставки. Понизили в должности, верно. Был командующим — стал заместителем командующего на другом фронте. Однако и отец, как понял в конце концов Пастухов, тоже в чем-то был прав: все-таки слаб оказался командующий, не по плечу была ноша.