Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12

Дуня смеялась надо мною. Я видел насмешку в ее огромных карих очах, в небольшом ротике с чуть выдававшейся вперед полной верхней губкой, придававшей красивому чистому лицу выражение легкой надменности.[15] Но чем невозможней становилась Дунина благосклонность ко мне, тем сильнее в воспоминаниях преследовали меня ее недостижимые губы, гладкие темные волосы, белоснежная тонкая шейка, обвитая нитью крупного чуть розоватого жемчуга.

Теперь нет во мне боли, судорог уязвленного самолюбия, горечи неразделенной любви. Напротив, я тих, спокоен и чувствую неимоверное умиротворение и готовность все принять. В Алексеевском равелине Петропавловской крепости я пишу «Детскую сказку»,[16] в ней не видно ни мук, ни озлобленности, только чистая, как горный ручей, первая трогательная детская любовь.

Хотя, конечно же, долго я размышлял о том, почему оказался среди «петрашевцев» и отчего нынешнее положение мое совершенно темно и незавидно. И понял: никогда и никому не позволено отступать от Христа. И пусть даже скажут тебе, вот истина, совершеннейшая и очевидная истина, но это истина без Христа. Надо тогда все равно оставаться с Христом, а не с истиной. Да и не можно, строго говоря-с, истине быть без Христа. Его сияющая личность, муки за грехи человеческие и еще больше укрепленная в муках любовь – вот что есть истина. Все прочее – лишь туман заблуждений или суть учения Христова, но облаченная в иную форму.

Кабы понять это раньше! Но я забыл про Бога. Богом моим, и многих молодых людей, впрочем, тоже, был Белинский. А он в Господа не веровал, так как веровал в революцию, а революция всенепременно, как это всем известно-с, начинается с атеизма.

– Знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено. Человеку невозможно не делать злодейства, когда он экономически приведен к злодейству. Нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если бы даже хотел, – сказал мне как-то Белинский. А потом, распаляясь все больше и больше, добавил: – Да поверьте, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества.[17]

Я то любил Белинского, то досадовал на него. Но даже когда досадовал, авторитет его для меня являлся весьма и весьма значительным. Последний год своей жизни Белинский совсем меня не звал к себе, а без приглашения являться не пристало. И вот все чаще по пятницам стал захаживать я к Буташевич-Петрашевскому. Читали Гоголя, говорили о Фурье. Я там скучал, пока не сблизился с мрачным красавцем Спешневым. И уже внутри кружка Петрашевского возник еще один кружок, более радикальный, и я к нему с радостью примкнул. Измученный равнодушием публики к моему творчеству, жаждущий сделать что-то значительное, раз с романами покамест не получилось, я всецело отдался новым прожектам.

За попытками устроить свою типографию мы особо не задумывались, как будет выглядеть совместная наша работа. Кто-то говорил о революции, кто-то мечтал об отмене крепостного права. Знали только все мы, что желаем добра своему Отечеству.

В день ареста я вернулся домой поздно, лег спать и тотчас заснул. Но вот гулко звякнула сабля, и в комнате моей зазвучали чьи-то голоса. Открыв глаза, увидал я квартального или частного пристава с красивыми бакенбардами, а еще господина с подполковничьими эполетами и в дверях – солдата. Подполковник сказал:

– По повелению-с.

Пока я одевался, перерыли незваные гости мои книги, золу поворошили в печи, взяли стопку писем. На столе был оставшийся от занятого долга пятиалтынный. Заинтересовались и им.

– Не фальшивый? – спросил я, уже одевшись.

– Надобно проверить, – ответствовал пристав.

Да-с, серьезные господа. Забрали пятиалтынный. Потом, конечно же, живо провели меня в карету. Приехали мы к Цепному мосту, а там уже было много народа и еще привозили.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – сказал кто-то.

А ведь и правда был Юрьев день.

Когда добрались до Петропавловской крепости, мрачной и сырой, когда увидал я серое арестантское платье в пятнах, услышал, как жалобно плачут колокола на Петропавловском соборе, решил, что и трех дней тут не выдержу, помру.

А потом все понял и успокоился. Брат Михаил передал мне книг, Евангелие. Вот тогда-то и открылось мне: за грехи платить надо, и нести свой крест полагается смиренно и покорно, не ропща, без сожаления.

На следственной комиссии обвинили меня в вольнодумстве и чтении письма Белинского к Гоголю, атеистического содержания.

Наверное, ожидает меня Сибирь и каторга. Раз так случилось, то надо смириться. Уныния нет во мне, хотя здоровье расстроилось пуще прежнего…

…В ту ночь отчего-то не сомкнул глаз. А под утро лязгнула дверь камеры, и, вошедши, солдат сказал:

– Для оглашения приговора надлежит прибыть.

Приговор? Скорее бы, скорей! Мочи нет терпеть неизвестность!

Но отчего так долго едем мы в карете? Пересекли Неву, направляемся к Семеновскому плацу. И люди, да, уже различимы, целая толпа на белоснежном, искрящемся от солнца снеге; скрипящий мороз превращает людское дыхание в клубы пара.

С трудом узнал я своих товарищей – «петрашевцев». Бледные, осунувшиеся. В их глазах – страх, и в моих, надобно полагать, тоже. Да как не забояться, когда в центре плаца – эшафот, а подле столбы, и поблизости – солдаты с ружьями.





Сердце мое тревожно замерло. Что-то случится со всеми нами, бедными?

– Отставного поручика Достоевского за участие в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства приговорить к расстрелу!

Расстрелу! Слово это мгновенно и обреченно выстреливает прямо в мое сердце. Так вот зачем все это – плац, эшафот, солдаты! Все уж приготовлено, и приговор огласили, стало быть, уже скоро, уже совсем скоро перестану я быть человеком.

Не верю. Не хочу верить, не хочу умирать, Господи, да что же это такое?! Мне всего двадцать семь лет! Так и не сделано мной ничего, не осознано. А сколько времени я потратил, не догадываясь даже, какой дар великий, чудо бесценное – жизнь. Если б только знать! Это каким можно было быть счастливым, сколько понять, столько всего сделать…

Страх и боль разрезают меня на мельчайшие кусочки. Страдания от ран телесных кажутся теперь весьма желанными. Вот если бы только сейчас настоящих ран, забыться в них! Душа же моя, предчувствуя агонию, мучается так страшно, что даже хочется, чтоб все уже было кончено. А потом вдруг появляется радость – так много времени еще есть у меня. И снова страх, снова муки, скорее бы меня уже убили…

Под раскатистый хохот Григорьева («Он сошел с ума, вы видите, точно сошел с ума», – шепнул мне Спешнев) нам раздают белые балахоны и капюшоны.

Раздеваемся. Как жарко мне на двадцатиградусном морозе. Смотрю на сверкающее золото купола виднеющейся вдалеке церкви.

– Nous serons avec le Crist,[18] – слышу я свой голос.

– Un peu poussiere.[19]

Спешнев, мой Мефистофель, ты так и не уверовал. Прими, Господи, его душу и… мою?

Как же я богат! Неимоверно, бесконечно! У меня так много времени, минут пять. Еще пять минут жизни, пять! Какое бесценное богатство!

Еще ходит по эшафоту священник, дает целовать крест. А там исповедь. А там… я во второй тройке. Меня убьют после, позднее, не сейчас!

Священник ушел, и тотчас на эшафот поднялись солдаты, схватили Петрашевского, Спешнева и Момбелли. Подвели к столбам, привязали. Колпаки уже надвинуты на глаза товарищей, звучит команда «клац», солдаты направляют ружья.

15

Внешностью Авдотьи Панаевой Достоевский позднее наделил Дуню, сестру главного героя романа «Преступление и наказание» Родиона Раскольникова.

16

Рассказ был опубликован под названием «Маленький герой».

17

Цитируется по С.В. Белову, «Федор Михайлович Достоевский».

18

Мы будем с Христом ( фр. ).

19

Горстью праха ( фр. ).