Страница 30 из 96
Призвав небеса в свидетели принесенной им гордой клятвы, доктор скрылся в своем доме и там, вдали от чужих глаз, зная наверное, что никто не станет свидетелем его слабости, пал на ковер, схватился руками за голову и зарыдал. Страшное слово срывалось с его уст:
— Один! Один! Один!
XIX. КАЗНЬ НА ПЛОЩАДИ КАРУСЕЛЬ
В субботу 26 августа 1792 года депутат Конвента гражданин Жак Мере вышел из дилижанса на улице Булуа.
Париж был погружен в глубокую печаль. Жители столицы больше не сомневались в правдивости той страшной вести, которой не хотели верить целых три дня: по вине предателей крепость Лонгви сдалась врагу; вследствие этого Национальное собрание только что приняло декрет о том, что всякий житель осажденного города, который в присутствии свидетелей, способных это подтвердить, заговорит о сдаче крепости, должен быть без дальнейшего разбирательства казнен.
Войска коалиции овладели Лонгви 24 августа; действовали они именем короля Франции.
Члены Парижской коммуны, в чьих сердцах жила любовь к Республике, потребовали от Собрания, чтобы оно учредило Чрезвычайный трибунал и, несмотря на протест Шудье, сказавшего: «Вам нужна инквизиция — вы ее получите только ценою моей смерти!»; несмотря на возражения Тюрио, воскликнувшего: «Мы ответственны за Революцию не только перед Францией, но и перед человечеством!», — большинством голосов решение о создании Чрезвычайного трибунала было принято.
Нужно сказать, что за те несколько дней, что прошли после сдачи Лонгви, положение лишь ухудшилось. Тучи, затмившие небо над Францией, сгущались все сильнее. Пруссаки покинули Кобленц еще 30 июля, а с ними выступила в поход вся эмигрантская кавалерия (господа аристократы были слишком хорошо воспитаны, чтобы служить в пехоте, они желали спасать короля исключительно верхом!). Кавалерия эта состояла из девяти десятков эскадронов. 18 августа она соединилась с австрийской армией. Именно эти соединенные войска осадили и взяли Лонгви.
Теперь враг шел на Верден.
Лафайет, республиканец в Америке, поборник конституции во Франции; Лафайет, ни на шаг не отступивший от своих убеждений с 1783 года, то есть со времен американской Войны за независимость, и до 10 августа, то есть до падения французской монархии; Лафайет, оставшийся и в 1830 году таким же, каким был в 1792 году, — Лафайет призвал свою армию пойти на Париж и защитить короля, но армия не тронулась с места, и Лафайету пришлось бежать, как позже пришлось бежать изменнику Дюмурье, которому Лафайет уподобился бы, не схвати его австрийцы и не заключи в крепость, что дало повод Беранже сочинить известный стих: Ольмюца след навек мы побороли7.
Национальное собрание признало Лафайета виновным. Дюмурье принял вместо него командование Восточной армией, а Келлерман сменил Люкнера на посту командующего Северной армией.
В то же самое время разразилось восстание в Вандее.
На востоке шла война явная, война с чужестранцами.
На западе — война тайная, война между соотечественниками.
День за днем обе эти войны набирали силу, словно соперничая, а Париж, находившийся между двух огней, страдал.
Ведь ему грозили еще два страшных врага: священник и женщина. Священник, неприступный в той мрачной дубовой крепости, что зовется исповедальней.
Женщина, подученная священником и владеющая таким могучим средством, как ночные слезы и вздохи.
— Что с тобой? — спрашивает муж.
— Нашего бедного короля заперли в Тампле! Нашего бедного кюре заставляют приносить присягу! Пресвятая Дева не может этого видеть; младенец Иисус плачет горючими слезами.
Так на супружеском ложе и в исповедальне куется одно и то же оружие. Тем временем — о радость! — трогается в путь северный арьергард -
тридцатитысячный русский корпус.
Члены Парижской коммуны, лучше знавшие истинное положение дел, нежели члены Собрания, ощущали, как распространяется по столице контрреволюционный заговор, как вползает он из дворца в мансарды, с перекрестков в тюрьмы.
Коммуна негодовала.
Собрание сознавало, что ему не по силам перейти в решительное наступление и отразить атаки внешнего, а главное, внутреннего врага.
Собрание робело.
Ограничиваясь полумерами, оно надумало заменить решительное наступление, о котором мечтала Коммуна, символическим жестом.
— Чего еще нужно от нас республиканцам? — со слезами на глазах вопрошали сторонники конституционной монархии. — Швейцарцы убиты, Тюильрийский дворец разгромлен, трон пуст, король в Тампле, роялисты в тюрьме. Завтра — день поминовения жертв 10 августа, и завтра же перед Тюильрийским дворцом казнят верного слугу короля, добряка Лапорта, явившегося в Национальное собрание, дабы от имени своего сбежавшего повелителя известить депутатов, что сей повелитель присягнул на верность конституции против воли и, следственно, не желая стать клятвопреступником, предпочел покинуть Францию.
Что правда, то правда! Швейцарские гвардейцы были перебиты, но многочисленные роялисты, вооруженные до зубов, здравствовали и были готовы перейти в наступление. Да, король лишился Тюильрийского дворца, лишился трона и свободы; но, потеряв Тюильри, трон и свободу, он не потерял Европу; порвав с Францией, он мог рассчитывать на помощь всех королей и поддержку всех священников. Да, парижане собирались почтить память жертв, погибших 10 августа, но вечером того дня, когда стало известно о капитуляции Лонгви, группки роялистов бродили вокруг Тампля, обмениваясь с королем какими-то знаками. Да, Лапорта собирались казнить, но, карая безвинного слугу, стражи порядка предоставляли его преступному хозяину плести интриги как ни в чем не бывало.
«История, — говорит Мишле, — не знает другого народа, так близко подошедшего к гибели. Когда голландцы поняли, что единственный способ помешать Людовику XIV захватить их земли — открыть шлюзы и затопить самих себя, они подвергались меньшей опасности, ибо на их стороне была Европа; когда Ксеркс наблюдал с вершины Саламинской скалы за ходом сражения персов с греками и афиняне, отступив в море, пустились вплавь и, казалось, вовсе утратили власть над сушей, — они подвергались меньшей опасности: ведомые могучим Фемистоклом, они все до одного находились на бортах своих надежных кораблей и в их рядах не свила себе гнезда измена; во Франции оке царили хаос и предательство, вероломство и корысть».
Именно в этот момент, а точнее сказать, после полудня 26 августа, Жак Мере прибыл в Париж и поселился в гостинице «Нант» — шестиэтажном доме на площади Карусель.
Для начала доктор Мере привел в порядок свое платье, которому одна ночь и два дня, проведенные в дилижансе, явно не пошли на пользу. Доктор намеревался безотлагательно повидать двух своих друзей: Дантона и Камилла Демулена. Именно Дантон в бытность свою адвокатом королевского суда выхлопотал для Базиля ту пожизненную пенсию, что привела в изумление аржантонских обывателей.
Однако, когда доктор, завершив свой туалет, машинально подошел к окну, он увидел, что в пятнадцати шагах от гостиницы остановилась выкрашенная в красный цвет телега, привезшая некий механизм того же цвета.
На переднем сиденье Жак Мере разглядел двух мужчин в красных колпаках и куртках-карманьолах.
Следом подъехал кабриолет, откуда вышел человек в черном.
Революция не внесла перемен в его наряд: на нем были белый галстук, шелковые чулки и пудреный парик. Лет ему было, пожалуй, шестьдесят пять — шестьдесят шесть.
Человек этот звался господин Парижский, а проще сказать — палач.
Люди в карманьолах и красных колпаках были его помощники.
Кабриолет уехал. Господин Парижский принялся устанавливать гильотину. Жак Мере застыл у окна. Он много слышал о недавнем изобретении г-на Гильотена и даже участвовал вместе с прославленным Кабанисом в дискуссии о том, сколь болезненно рассечение позвонков и сколь долго теплится жизнь в обезглавленном теле.
7
«Лафайет в Америке». Перевод А.Мушникова