Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 183

На грудь его как будто наваливали что-то, и он, стараясь освободиться от груза камней, тянул на себе рубашку слабыми, немеющими пальцами. "Да что со мной?" - снова подумал он, стараясь пересилить недомогание, полнее вдохнуть воздух и чувствуя, что не в состоянии сделать этого.

Он потянулся, чтобы включить свет, и впервые тревожная мысль, что с ним что-то серьезное, ужаснула его. "Нет, - сказал он себе, - не может быть. Теперь, когда я так понимаю жизнь, когда нет больше ни препятствий, ни сомнений и я знаю, чему учить человечество, именно теперь... нет, не может быть, я просто неловко лег", - продолжал он, в то время как приступ удушья несколько отпустил его. Арсении как будто нашел то положение, в котором удобно было ему дышать, и не шевелился, боясь нарушить это положение.

Он пролежал так несколько минут, прислушиваясь к разным участкам своего тела, как будто старался найти подтверждение тому, что жив, но мысль о смерти уже не отпускала его; мысль эта искала для себя своих подтверждений, и подтверждения эти были прежде всего в том постоянном (после болезни) недомогании, которого Арсений еще вчера, казалось, не замечал, но которое теперь о многом говорило ему. Он не раз слышал о внезапных смертях от инфарктов, инсультов, но возможность приложения к себе этого, что прежде происходило с другими, на мгновенье заставила замереть его. "Вот так, просто? - подумал он, хотя происходившее с ним не только не было простым, но, напротив, приносило и душевные, и физические страдания. - Так сразу? - повторил он. - Нет, это невозможно; невозможно, чтобы я со всем своим миром желаний, своими обновленными, мыслями, Наташей... нет, невозможно. Невозможно, несправедливо и жестоко - со мной, сейчас, так просто?" - продолжал он, не решаясь пошевелиться, то есть нарушить в себе то установившееся состояние покоя, которое давало ему возможность дышать и думать. Как всякий солдат, идущий в бой, надеется втайне, что пуля или осколок не порадут в него (может быть, если бы не этот великий самообман, невозможны были бы и войны), Арсений не то чтобы оставлял себе надежду, что смерть обойдет его, но был убежден, что обойдет; каждой клеточкой тела он хотел этого; но в то же время ужас перед тем, что это может произойти, произойти теперь, с ним, все более охватывал и леденил его. Надо было крикнуть, позвать на помощь, но он не смел пошевелиться; ему казалось, что если он сделает малейшее движение, в нем сейчас же что-то оборвется и он умрет; он видел свое спасение в неподвижности, в то время как ум продолжал работать и реалистическая картина своей смерти представлялась ему. Он видел гроб, себя в гробу, цветы, слезы, слышал приглушенные голоса, шаги и видел Наташу в горе, в каком, он полагал, должна была быть она; он старался проникнуть в состояние ее души, унять в ней слезы и помочь ей в ее горе; он и теперь, на своих похоронах, хотел уберечь ее от тех впечатлений, от которых постоянно оберегал ее, и так как сделать это можно было только - не умирать, он громко, как ему показалось, но беззвучно, как было на самом деле, проговорил: "Я не хочу, нет, этого не будет!" Но в то время как он произносил это, он сделал движение и опять начал задыхаться; и сильнее и судорожнее побежала в нем мысль.

"Так вот чего я боялся всю свою жизнь, - вдруг, словно остановившись, проговорил он. - Я боялся смерти и хотел жить. Я и сейчас хочу жить, хочу, чтобы все, что было со мной, было и было снова; даже плохое было, в сущности, прекрасно, потому что было жизнью". Он спешил раскаяться в том, как воспринимал жизнь, и готов был все пройденное повторить сначала, все-все, лишь бы была дарована ему эта возможность. Но он чувствовал, что жизнь угасала в нем, и пытался бороться - тем единственным для него теперь средством, которое называют в народе силой духа; но тело уже не подчинялось этой силе; в последнее мгновение он еще успел увидеть склонившуюся как будто над ним Наташу (во всем том счастливом сиянии, в каком любил видеть ее) и потерял сознание. Но и в беспамятстве еще некоторое время продолжал бороться за жизнь короткими и судорожными вздохами, потом затих, и утром, когда пришли разбудить его, тело его было уже холодным. На столе покоились аккуратно сложенные стопой книги и рукопись, а сам он с выражением мучения в открытых глазах, которые уже невозможно было закрыть, и в мученической позе (головы, рук, ног, туловища) лежал на кровати.

XLI

Своей неожиданной смертью Арсений, в сущности, сделал возможным то разом решил весь узел проблем, соединявшихся на нем, - чего не смогли бы сделать ни суд, ни адвокаты, ни общественность, если бы даже не формально, как происходило на самом деле, а заинтересованно вмешались в дело. Он развязал руки всем, кто хоть как-то был связан с ним, и это особенно чувствовалось на похоронах, которые состоялись на четвертый день после его смерти. У всех присутствовавших было на лицах почти одно и то же выражение, будто они пришли в квартиру, торжественно убранную в траур Никитичной, не с чувством утраты, возникающим от сознания невосполнимости ее (и долга живых перед мертвым), а с чувством облегчения, что все до сих пор отягчавшее их теперь будет снято с них.

Кошелев, не раз втайне упрекавший себя за то, что взялся за дело Арсения, которое не только не оказалось перспективным, как рассчитывал он, но, напротив, более рядовым, чем можно было предположить это, настолько не мог сдержать своего нахлынувшего возбуждения, что, забыв, где он и для чего пришел, позволял, разговаривая со Старцевым, которого знал как общественного борца за мир, произносить слова так громко (в то время как за дверью, в большой комнате, лежал покойник), что Никитична, взявшая на себя руководство похоронами, вынуждена была несколько раз подходить к нему.

- Да, да, простите, - говорил Кошелев, оборачиваясь на пожилую женщину, которую видел впервые и роль которой на похоронах была неизвестна ему. Извините, извините, - со своим тактом и умением сказать вежливо добавлял он, чтобы через минуту, забывшись, вновь повторить все, за что извинился.



На журнальном столике, вынесенном сюда на время, возле которого разговаривал известный адвокат со Старцевым, лежала рукопись Арсения, принесенная Наташей вместе с другими вещами мужа из следственного изолятора. Несколько страниц из рукописи соскользнуло на пол, и Кошелев, не заметивший этого, топтался на них, разрывая, пачкая и давя их каблуками своих зимних, на искусственном меху, ботинок.

- И как вы поступили? - спросил его Старцев в середине разговора.

- Изложил в брошюре, и все, - бойко ответил Кошелев, привыкший всякое стоящее, на его взгляд, дело излагать в своих брошюрах, то есть переводить в деньги для себя.

Профессор Лусо, пришедший с доцентами Карнауховым и Мещеряковым и возвышавшийся теперь над ними бритою головой, имел еще больше оснований считать удовлетворенным себя. Вопервых, полностью уходил в небытие вопрос об аморальном поведении Арсения - разводе, женитьбе, истории с убийством приемного сына, что неприятным оттенком ложилось на коллектив и конечно же характеризовало самого Лусо, как он думал, полагая, что коллектив - это он со всеми своими достоинствами и недостатками, и во-вторых, сам собою теперь снимался вопрос о рукописном журнале, грозивший еще большими неприятностями для всех, как выражался теперь Лусо, понимавший, что когда виноваты все, то спросить не с кого. "Как жил скрытно, не по-человечески, так и умер не по-людски. Но вовремя, вовремя. Знал, видимо, за собой то, о чем мы только догадывались", - думал Лусо, в то время как взгляд его был направлен на маленькую, усохшую после болезни и смерти голову Арсения, утопавшую в гробу. Головка представлялась ему маленькой еще потому, что на ней не было привычных крупных очков Арсения.

- Как все же смерть меняет человека, это ужасно, - вдруг произнес молчавший до сих пор Карнаухов, повернув свое холеное, с тонкой линией носа и такою же тонкой линией черных бакенбард лицо к Мещерякову.

- Смерть всегда ужасна, - сейчас же отреагировал Мещеряков. - Ни ему оправдаться, ни нам обвинить его, вот что такое смерть.