Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 183

- Пойдем-ка лучше к тебе, - сказала она, уводя за собой родственницу по мужу и не давая ей (из женской солидарности)

оглянуться на мужчин, остававшихся в гостиной. - Ну рассказывай, что тут у вас происходит, где Наташа? О господи, опять вареники! Ты о чем думаешь? - увидев разложенные на листах те самые вареники с картошкой и луком, которые, по словам Никитичны, так любили Сергей Иванович и Наташа, воскликнула Лена, и это новое, на что переключилось ее внимание (и о чем было легче вести разговор), сейчас же заняло ее. - Нет, о чем ты думаешь, го-осподи, от одного вида их воротит. На сливочном? - спросила затем, определив по цвету и запаху остатков картофельного пюре, что Никитична поджаривала лук на топленом сливочном масле. - Терпеть не могу на постном.

- А им в охотку, - сказала Никитична.

- Воду грела?

- Вон в кастрюле.

- Так чего же стоим, давай варить. Где у тебя фартук?

- Да уж я сама.

- Ничего, ничего, посиди, не хуже сумею. - И Лена принялась топтаться у плиты, то есть занялась тем делом, которым, вопервых, было привычно заниматься ей и которое, во-вторых, освобождало от необходимости думать.

Пока закипала вода и опускались и варились вареники, разговор все же опять зашел о Сергее Ивановиче, Наташе и предстоявшем суде над Арсением, и Никитична, вполне осведомленная в делах коростелевской семьи, рассказала Лене все, что знала.

- Сам-то мучается, - сказала она о Сергее Ивановиче, - а Наташа - дрянь девка. Нехорошая, нехорошая, - несколько раз повторила она. - То помирится с отцом, то опять - хвост трубой, а он - человек же, можно ли так?

- Сам хорош.

- Мы все хороши, а так-то не по-людски, нет, я уже думала.

Смотри кабы не переварить, - проговорила она, подойдя к плите и близоруко наклонившись над кастрюлей. - Я погляжу, а ты зови.

Лена вышла в гостиную.

- Кирилл, Сергей Иванович, - позвала она. - Ужинать, все на столе.

Щеки ее (теперь уже от плиты, от пара) были опять раскрасневшимися. Фартук она держала в руках. Брезгливость ее к Сергею Ивановичу (и к мужу, к которому заодно будто испытывала она) прошла, она вновь выглядела деятельной и устремленной.

Мужчин надо было успокоить, то есть накормить (что бессознательно понимала Лена), и она кроме слов, которые говорила им, кроме интонации, какую придавала голосу, чтобы расположить их, весело, всем лицом, улыбалась им.

- Кирилл, Кирилл, - более к мужу обращалась она.



С безразличием, с каким Сергей Иванович все это время сидел на диване, он встал и пошел на кухню. Вслед за ним вошел на кухню Кирилл, и Лена, суетясь и выполняя тем свой долг, ради которого была здесь, принялась усаживать мужчин. Мужу, пока пододвигала ему стул и ставила перед ним тарелку, успела несколько раз укоризненно шепнуть: "Забыл, что ли, для чего пришли? Повеселей надо, ты же тоску наводишь", - и Кирилл, пересиливая себя, сначала улыбнулся, потом, когда блюдо со скользкими, окутанными паром варениками было поставлено в центре стола, весело воскликнул: "Ба-а, какая прелесть!" Потом, хитровато-весело подмигнув Никитичне, проговорил:

- А не пропустить ли нам по рюмочке под это дело, а? - Ол покосился на Сергея Ивановича и опять подмигнул жене и Никитичне. - Ну как? Есть что-нибудь? - Он невольно, от одного только сознания, что выпьет и хорошо закусит теперь (что было для него важным элементом его жизненных потребностей), приходил в свое обычное состояние, когда ему казалось, что грусть есть в мире лишь потому, что люди не умеют быть веселыми. Великолепно, великолепно, - проговорил он, увидев в руках Никитичны графин с водкой, который она ставила на стол перед ним.

- Ну не будем вешать носа, - как только было налито в рюмки, сказал Кирилл, поднимая свою и приглашая Сергея Ивановича сделать то же. В это время в коридоре, у входных дверей, раздался звонок. - Наташа! воскликнул он.

Хотя все ждали этого звонка, но он прозвучал так неожиданно, что все насторожились. Сергей Иванович даже как будто переменился в лице. Он хотел было поставить рюмку и пойти открыть дверь, но Никитична опередила его.

- Да уж сидите, сама, - сказала она и своею неторопливою, крестьянскою походкой вышла из кухни.

Когда она вернулась, она была бледна.

- А где Наташа? - спросила у нее Лепа.

Никитична не ответила.

- Что-нибудь случилось? Что с ней? - настороженно проговорил Сергей Иванович, еще прежде этого своего вопроса понявший по расстроенному лицу Никитичны, что предчувствие не обмануло его, что с Наташей действительно что-то произошло и надо спешить к ней. Не дожидаясь, что ответит Никитична, он поднялся и, отстраняя с дороги ее, пошел в гостиную. За ним в гостиную двинулись Кирилл, Лена и Никитична.

Они застали Наташу стоявшей возле двери, у стены, в шубе, шапке и сапогах, с которых стекали на паркет струйки таявшего снега. Она была, как потом говорила о ней Никитична, не похожа на себя - белая, как стена, с пустыми, смотревшими перед собой глазами и, казалось, даже не понимала, где она и что с ней. Как на кого-то незнакомого, взглянула на отца, подошедшего к ней, и на Кирилла, Лену, Никитичну, полукольцом окруживших ее, и не слышала, что они говорили и о чем спрашивали; лишь только резкий как будто окрик отца: "Ну раздевайся, что стоишь", - словно бы разбудил ее.

- Ты что на меня кричишь? - сказала она отцу. - Он умер, его больше нет.

- Кого? Кто? - сразу послышалось ото всех.

- Арсения, - сказала Наташа, не зная, кому ответить прежде, и глядя не на отца, не на Кирилла, а на Лену, от которой, как видно, более ожидала сочувствия. - Умер, - повторила она, повернувшись к отцу, в то время как в глазах ее уже стояли слезы.

Ей сообщили о смерти Арсения в тот момент, когда она уже собиралась ехать к отцу, и она, вместо того чтобы поехать к отцу, поехала в следственный изолятор, а оттуда в морг, где было тело Арсения, и была вся теперь под впечатлением морга, той страшной картины, когда ей приоткрыли край простыни и показали его.

XXXVII

Арсений умер, пе дождавшись суда, ночью, от отека легких, и никто не услышал ни его стонов, ни просьб о помощи. Но смотритель, проходивший после полуночи по коридору, видел, что в камере у него горел свет и что он сидел за столом и писал. Арсений работал над научными, как он обозначил их на титульном листе, записками, которые задуманы были еще во время болезни и которым он, судя по упорству, с каким трудился над ними, придавал особое значение. Запутавшись в понимании добра и зла под впечатлением рассуждений своего первого соседа по камере Христофорова, вернее, тех библейских истин, которые тот по своему произволу выбирал и излагал, и признав вместо прежде признававшейся им роковой силы, довлевшей над людьми, лишь бессмысленное понятие "действия", в котором будто бы одновременно заложены и добро, и зло (выходило, что всякое вмешательство в жизнь человека в конечном итоге всегда есть только зло, и потому нельзя и не нужно вмешиваться), - теперь под влиянием нового соседа по палате, человека по-своему незаурядного и умного, стал постепенно приходить к мысли о том, что и "действие" и "роковая сила" (которыми он объяснял мир) были лишь заблуждением и что существовало иное и более ясное и точное понятие "социальная необходимость", которой можно было объяснить все.

Социальной необходимостью, как представлялось Арсению, или - следствием этой социальной необходимости, что лишь дополняло, уточняло, но не изменяло сути, было решение его отца, школьного учителя, уехать с просветительскими целями в деревню. "Да, да, тогда это было необходимо, но чем это обернулось для нас? Началом конца, трагедией", - говорил он словами матери, которая, он помнил, упрекала отца уже после его смерти именно за то, что он увез всех в деревню. Следующей социальной необходимостью был для Иванцовых отъезд из деревни. То было движение в поисках заработка и хлеба из глубин России в Среднюю Азию, получившее название "в Ташкент за хлебом". Движение это захватило столь огромные массы, что все станции от Рузаевки до Арыси были забиты крестьянскими семьями - мужиками, детьми, женщинами, бегавшими в поисках кипятка и штурмовавшими поезда, уходившие на восток, и в этой массе полуголодных, полуодетых людей, ехавших от своей земли в чужую, где им рисовалось сказочное изобилие, затерянные, как песчинка в потоке, двигались Иванцовы. "Куда? Зачем? Глупость!" - с усмешкой думал теперь Арсений, беря за исходное не голод, из-за которого тогда ехали, а глупость, которая очевидна была ему теперь, с отдаления: нельзя и смешно на чужбине искать счастья!