Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 183

- Знаете, как это называется? - говорили об Арсении. - Это называется плодить хунвейбинство. - И вокруг него как бы само собой начало складываться то общественное мнение, которого ждал и за которым следил Лусо.

Поскольку для него важным было не выяснение истины, кто были авторы и составители журнала (это были те, вне института, люди, с которых ни по служебной, ни по партийной, ни по каким иным будто линиям нельзя было спросить ничего), а надо было в своем коллективе найти лицо, которое можно было бы призвать к порядку (что и требовалось для отчетности), - как только Лусо почувствовал, что общественное мнение, направлявшееся им, созрело, он предложил собрать партком, а затем, после парткома, вынести обсуждение вопроса на общее собрание преподавателей факультета.

- Мы должны осудить подобное явление, - сказал он своим коллегам, профессорам и доцентам, с кем перед парткомом и общим собранием счел нужным побеседовать и кто был намечен им в выступающие. - Сегодня позволит себе один, завтра другой, а потом? Нет, вы понимаете, к чему это ведет? глядя на всех открытыми и ясными глазами, словно и на душе у него было столь же определенно и ясно, продолжал он.

Затем почти слово в слово повторил это и на парткоме и на общем собрании, выступив не в конце, не в заключение, как делал всегда и как считалось удобным для руководителя, а вначале, чтобы задать тон; в первые минуты после выступления он еще волновался, но с каждым новым по списку оратором, появлявшимся у стола, все более успокаивался и входил в свое обычное состояние уверенности, с каким давно и привычно ему было восседать в президиумах. Ему даже показалось, как только он внимательнее стал прислушиваться к выступающим, что будто бы обсуждалось не ЧП на факультете, а персональное дело Арсения.

Все приписанное ему, что без труда, как опасался Лусо, могло быть опровергнуто на собрании, подтверждалось такими неопровержимыми будто подробностями, что даже Игорю Константиновичу становилось не по себе, и он начинал верить в действительную виновность Арсения. Выходившие к столу вспоминали, когда, где и что, обличавшее теперь Арсения, говорилось им. В их памяти живы были и те события, о которых как будто и не должны были знать в институте - о расхождениях во взглядах Арсения с отчимом своей бывшей жены ("А отчим-то - первый секретарь райкома", - уточнялось ими), но о которых,оказывалось, знали даже больше, чем, видимо, знал сам виновный. Его упрекали и в том, что он принимал у себя на дому студентов. "Дипломные, курсовые... Знаем мы эти дипломные и курсовые!" - бросалось в зал, и то, что должно было как будто лишь с лучшей стороны характеризовать Арсения как преподавателя, осуждалось. "А ведь и в самом деле, - думал Лусо. - Ведь там все было бесконтрольно". Бритая голова его в голубоватых прожилках была суха, он был спокоен и лишь время от времени поглядывал в зал, откуда смотрели на него столь же безразлично-спокойные лица его коллег - доцентов и кандидатов.

Только дважды (в середине собрания) в зале возникало оживление: когда вышел к столу президиума Карнаухов, считавшийся другом Арсения, и когда вслед за ним попросил слово Мещеряков, который тоже (несмотря на полюсную непримиримость с Карнауховым) причислял себя к друзьям попавшего теперь в беду доцента.

Карнаухов со своею тонкою линией носа и такими же тонкими линиями черных бакенбард, делавших его лицо особенно интеллигентным; 0удто бы народными выражениями и манерою вести разговор, что должно было сказать всем о его крестьянском происхождении, как модно теперь подавать себя; со своей привычкой рубить правду, как бы ни была она неприятна, то есть произносить ложь с искренней убежденностью в правоте ее ("Я так думаю, хотите или не хотите, но я же всегда говорю только то, что думаю"), приносившей ему расположение, - Карнаухов со всей этой рафинированной якобы интеллигентностью, за которой трудноразличима была мужиковатая простота лица его, как только от стола президиума повернулся к залу, сейчас же заговорил резко, напористо, как позволял себе говорить, только когда приходилось отстаивать ему свои "почвенные" взгляды перед взглядами западников.

Он не отрицал, что Арсений был его другом; но подававшаяся теперь залу правда как раз в том и заключалась, что Карнаухов ставил выше дружбы идеологическую непримиримость. "Есть вещи, которые измеряются иными, чем только личные, мерками", - говорил он, словно у самого никогда даже в мыслях не возникало недовольства жизнью. Это будто не у него на даче собирались те (из разных сфер общественной деятельности) единомышленники, которым хотелось ни мало ни много как пересмотреть историю и по-своему расставить акценты в ней, особенно в ближайшей, и будто это не он дважды уже приглашался к рязанскому, с улицы Горького, оракулу, вещавшему на своих дружеских и окрашенных в определенный тон коктейлях о некоей будто "потере христианской изначальности в нравственной основе русской души" и о благодати будто бы, которая сойдет на русских людей, если все они "соберутся в центре России и покаются перед окраинами".



Карнаухову казалось, что злом было не то, в чем участвовал он и что, по известному выражению Кудасова, было "нетаврованной приманкой, способной развалить державу", а то, что позволял себе Арсений, находившийся теперь в следственном изоляторе и дожидавшийся суда. Карнаухову надо было, чтобы на него не упала тень, и он, довольный впечатлением, произведенным на слушавших его, чуть заметно поклонился президиуму и под взглядами притихших коллег направился к своему месту.

"Я не могу присоединиться к тому, что антиобщественно, - было в его выражении и осанке. - То, что исповедую я, чисто и благородно, в отличие от того, чему поклоняются другие". И особенно это выражение было заметно в нем, когда в проходе между стульями он столкнулся с выходившим к столу президиума Мещеряковым. Посторонившись перед всегдашним своим оппонентом, Карнаухов усмехнулся в спину ему, и затем эта скептическая усмешка уже не сходила с его лица во все время выступления Мещерякова.

Еще более как будто пополневший после отпуска - моря и солнца, бездельного отлеживания на пляжах, после того как его записка к Арсению, содержавшая неприятные для него мысли, была в результате энергичных действий жены возвращена ему, - с этой душевной успокоенностью и с не сошедшим еще как будто загаром, едва только он очутился у стола президиума, как сейчас же бросил свое привычное: "Буду краток" - и заговорил, к удивлению всех, не о существе вопроса, а о некоей своей новой трактовке понятий "народ" и "нужды народа", к которой он пришел после знакомства с картинами и биографией Мити Гаврилова. Мещеряков не помнил, как звали Митю, и потому не назвал его имени, а говорил только о чувстве, какое испытал тогда, во время осмотра выставки; он, в сущности не замечая того, начал смыкаться с Карнауховым в том вопросе, по которому всегда прежде расходился с ним, и в зале недоуменно прокатывалось: "Что он говорит, нет, вы только послушайте, что он говорит!" Его впервые без аплодисментов отпустили с трибуны, но он настолько был возбужден своей смелостью, что не замечал тишины; он как будто уже держал в руках ту бумажку с адресом Мити, которую с тех пор, как сунул в карман пиджака, ни разу не доставал еще (и которая, впрочем, давно уже была выброшена Надеждой Аркадьевной в мусорное ведро), и взволнованно говорил себе: "Сегодня же, сейчас же поехать к нему; там, там надо искать истину всему".

XIX

- Жалко, конечно, Иванцова, теперь все на человека можно свалить. Было мнение, какое сейчас же после собрания начали высказывать многие.

Пока шли речи, они молчали; когда принималась резолюция - тоже молчали; но когда слова их нельзя уже приложить к протоколу - заговорили, словно совершившееся было против их воли.

Их позиция была не просто позицией недовольных (что само по себе должно было уже выделить их), но как будто они и в самом деле имели самостоятельное мнение. Кому-то действительно было неловко, кто-то, как поденщик, хорошо знавший, что за лишнюю работу не платят, молча спешил удалиться; между женщинами слышалось уже - о длине юбок, о шарфах, шапках и меховых с молниями сапожках, которых негде было достать. Но тех, кто заботился о престиже факультета и не отделял личное от общественного, не могло не насторожить и не удивить решение - создать общественную комиссию по контролю за лекциями, - которое было принято по предложению и настоянию Лусо.