Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 31

Восхитительное положение гостиницы на краю Альп и на границе Италии — тихая и в то же время одухотворенная картина озера Маджиоре с его тремя островами, из которых один — сад, другой — деревня, а третий — дворец; первый зимний снег, покрывавший горы, и последняя осенняя жара, приходящая от Средиземного моря, — все это удержало меня на восемь дней в Бавено, потом я поехал в Ароно, а оттуда в Сесто-Календе.

Здесь ожидало меня последнее воспоминание о Полине: звезда, движение которой по небу я наблюдал, померкла; эта ножка, такая легкая на краю бездны, сошла в гробницу!.. И исчезнувшая юность, и поблекшая красота, и разбитое сердце — все, все поглощено камнем, смертным покровом, который, так же таинственно скрывая мертвое тело, как при жизни вуаль покрывала лицо ее, не оставил для любопытства света ничего, кроме имени Полины.

Я ходил взглянуть на эту гробницу. В противоположность итальянским гробницам, которые всегда стоят в церквах, она возвышалась в прекрасном саду, на лесистом холме. Это было вечером, камень начинал белеть в лучах луны… Я сел подле него с желанием собрать все воспоминания, рассеянные и неясные, об этой молодой женщине. Но и на этот раз память мне изменила: я мог представить себе только какой-то неопределенный призрак, а не живую женщину со всеми ее формами, и отказался проникнуть в эту тайну до того времени, когда увижу Альфреда де Нерваля.

Теперь вы поймете, насколько его неожиданное появление в ту минуту, когда я менее всего думал о нем, поразило меня. В одно мгновение я вспомнил все: и шлюпку, которая убежала от меня, и подземный мост, подобный преддверию ада, где путешественники кажутся тенями, и маленькую гостиницу в Бавено, мимо которой проехала похоронная карета, наконец белеющий камень, на котором при свете луны, проходящем сквозь ветви апельсиновых и лавровых деревьев, можно было прочесть вместо эпитафии имя женщины, умершей в расцвете лет и, вероятно, очень несчастной.

Я бросился к Альфреду, как человек, заключенный долгое время в подземелье, бросается к свету, который входит в отворенную ему дверь. Он печально улыбнулся и протянул мне руку, как бы говоря, что понял меня. Тогда мне стало стыдно от мысли, что Альфред, старинный, пятнадцатилетний друг, мог приписать простому любопытству чувство, с которым я бросился к нему.

Он вошел. Это был один из лучших учеников Гризье, однако около трех лет его не видели в фехтовальном зале. В последний раз он появился там накануне бывшей у него дуэли; не зная еще, каким оружием будет драться, он приезжал тогда на всякий случай набить руку с учителем. С тех пор Гризье с ним не виделся; он слышал только, что тот оставил Францию и уехал в Лондон.

Гризье, который заботился о репутации своих учеников так же, как и о своей собственной, обменявшись с ним обычными приветствиями, подал ему рапиру и выбрал из нас противника по его силам. Это был, сколько помню, бедный Лабаттю, который уехал в Италию и в Пизе нашел безвестную могилу.

При третьем ударе рапира Лабаттю встретила рукоятку оружия его противника и, разломившись в двух дюймах ниже пуговицы, прошла сквозь эфес и разорвала рукав его рубашки, покрывшейся кровью. Лабаттю тотчас бросил свою рапиру: он думал, как и мы, что Альфред серьезно ранен.

К счастью, это была только царапина. Но, подняв рукав рубашки, Альфред открыл нам другой рубец, который оказался гораздо важнее: пуля из пистолета ранила его в плечо.

— Ба!… — сказал Гризье с удивлением, — я не знал, что у вас есть эта рана!

Гризье знал всех нас, как кормилица свое дитя; ни один из его учеников не имел на теле ни малейшей царапинки, о которой бы он не знал. Я уверен, что он написал бы любовную историю, самую занимательную и самую соблазнительную, если бы захотел рассказать причины дуэлей, о которых предварительно знал, но это наделало бы много шума в альковах и повредило бы его заведению. Он напишет о них записки, которые по смерти его будут изданы.

— Эту рану, — сказал Альфред, — я получил на другой день после свидания с вами и в тот самый, в который уехал в Англию.

— Я вам говорил, чтобы вы не дрались на пистолетах. Шпага — оружие храброго и благородного! Шпага есть драгоценнейшие остатки, которые история сохраняет нам от великих людей, прославивших отечество. Говорят: шпага Карломана, шпага Баяра, шпага Наполеона; а слышали ли вы, чтобы кто-нибудь говорил об их пистолетах? Пистолет — оружие разбойника; приставив пистолет к горлу, он заставляет подписывать фальшивые векселя; с пистолетом в руке останавливает дилижанс в чаще леса; пистолетом, наконец, обанкротившийся разрывает себе череп. Пистолет!.. фи!.. Шпага — это другое дело! Это товарищ, поверенный, друг человека, она бережет честь его или мстит за нее.

— Но с этим убеждением, — отвечал, улыбаясь, Альфред, — как решились вы стреляться два года назад на пистолетах?

— Я — дело другое. Я должен был драться на всем, на чем хотел: я фехтовальный учитель; и притом бывают обстоятельства, когда нельзя отказаться от условий, которые нам предлагают…

— Я и находился в подобных обстоятельствах, мой милый Гризье, и вы видите, что неплохо кончил свое дело.

— Да! С пулей в плече.



— Но лучше, чем с пулей в сердце.

— Можно ли узнать причину этой дуэли?

— Извините меня, мой любезный Гризье: эта история еще тайна; через некоторое время вы ее узнаете.

— Полина? — спросил я его тихо.

— Да! — ответил он.

— На самом ли деле мы ее узнаем? — сказал Гризье.

— Непременно, — ответил Альфред, — и в доказательство я увожу с собой ужинать Александра, которому расскажу ее в нынешний вечер. Когда не будет препятствий к выходу ее в свет, вы найдете ее в каком-нибудь томе Черных или Голубых повестей.

Потерпите до этого времени.

Гризье должен был покориться. Альфред увел меня к себе ужинать, как обещал, и рассказал мне историю Полины.

Теперь единственное препятствие к ее изданию исчезло. Мать Полины умерла, и с ней угасли фамилия и имя этой несчастной женщины, приключения которой, кажется, не относятся ни к тому времени, ни к тому месту, в которых мы живем.

Глава II

— Ты знаешь, — рассказал мне Альфред, — что я учился живописи, когда мой добрый дядя умер и оставил мне и моей сестре по тридцать тысяч ливров годового дохода каждому.

Я склонил голову в знак почтения к тени человека, сделавшего такое доброе дело при прощании с этим светом.

— С тех пор, — продолжал рассказчик, — я занимался живописью только для отдыха. Я решил путешествовать, увидеть Шотландию, Альпы, Италию; взял у нотариуса свои деньги и отправился в Гавр, чтобы начать свою поездку с Англии.

В Гавре я узнал, что Дозат и Жаден были на другой стороне Сены, в маленькой деревне под названием Трувиль. Я не хотел оставить Францию без того, чтобы не пожать руки обоим своим товарищам по живописи; взял пакетбот и через два часа был в Гонфлере, а поутру в Трувиле. К несчастью, они уехали накануне.

— Ты знаешь эту маленькую пристань, населенную рыбаками; это одно из самых живописных мест Нормандии. Я остался здесь на несколько дней, которые посвятил прогулкам по окрестностям. Вечером, сидя у камина моей почтенной хозяйки, госпожи Озере, слушал довольно странные рассказы о том, что происходило в течение трех месяцев в департаментах Кальвадос, Луаре и де ла Манш. Рассказывали о грабежах, производимых с необыкновенной дерзостью. Нашли почтальона с завязанными глазами и привязанного к дереву, почтовую телегу на большой дороге, а лошадей спокойно пасущимися на соседнем лугу. Однажды вечером, когда генеральный сборщик Каена давал ужин молодому парижанину Горацию Безевалю и двум его друзьям, приехавшим провести с ним охотничье время в замке Бюрси, отстоящем от Трувиля на пятнадцать лье, разломали его сундук и похитили семьдесят тысяч франков. Наконец, сборщик Пон л'Эвека, который вез для взноса в казну двенадцать тысяч франков в Лизье, был убит, и тело его брошено в Тук; вынесенное этой маленькой рекой на берег, оно одно стало свидетелем убийства, виновники которого остались неизвестными, несмотря на усилия парижской полиции, которая, будучи обеспокоена этими разбоями, послала туда нескольких своих искуснейших подчиненных.