Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 179

У многих зрителей, и в особенности зрительниц, при этих словах вырвался пронзительный стон.

Коперник поблагодарил толпу жестом и взглядом и продолжал:

— Я изложу вам, милорды и господа, все так, как оно было, без прикрас, во всей пугающей простоте. С некоторых пор мы с беспокойством стали замечать, что Фафиу стремится к уединению, Фафиу стал печален, Фафиу начал худеть. У него появились круги под глазами, скулы с каждым днем все больше приобретали лихорадочный румянец и выдавались вперед, зубы стали шататься, подбородок начал задираться к носу, а нос, как у несчастного отца Обри, с которым я познакомился на берегах Миссисипи, грустно клонился к могиле… Что случилось с Фафиу? Какое мучительное страдание подтачивало изнутри этого талантливого артиста? Может, у него ухудшилось пищеварение? Или у него стала болеть грудь? Нет, Феникс Фафиу расти перестал. Может его преследовала нищета, обычная нищета? Или он был вынужден ходить по улице с непокрытой головой за неимением шляпы, босым — за неимением башмаков, в одной рубашке — за неимением сюртука? Нет, и в этом вы могли убедиться сами: у Фафиу новая треуголка, новые туфли, новая куртка — все это я позволил ему выбрать из моего старого гардероба. Может быть, Фафиу оплакивал скончавшегося родственника? Проводил в последний путь отца или мать? Или умер дядюшка, ничего ему не завещав? А может, скончался его племянник, оставив ему свои долги? Нет, милорды и господа. У Фафиу не было ни отца, ни матери, ни дяди, ни племянника, у Фафиу не было семьи. Что же такое приключилось с Фафиу, спросите вы, милорды и господа. Что же с ним приключилось, господа? Что же?

— Да, да, что с ним такое было? — закричали из толпы.

— У него было то, что может произойти со всеми нами: великими и малыми, богатыми и бедными… Фафиу испытывал сердечные муки! Фафиу был влюблен!.. Я слышу, как кое-кто из военных говорит: «Это неправда. У Фафиу нос трубой, а с таким носом влюбиться невозможно!» Позволю себе заметить господам военным всех званий, от капралов до маршалов Франции, что они, по-моему, чересчур презрительно относятся и к носу Фафиу, и к инструменту, по образу которого его нос сработан. Было бы несправедливо, если бы человек, у которого нос трубой, был лишен человеческих радостей; какой закон, Божий или человеческий, дает исключительное право на страсть тем, у кого нос, как у попугая, в ущерб тем, у кого нос похож на охотничий рог? Я согласен, что нос Фафиу несовершенен; но все остальное у него как у людей. Неужели из-за того, что у человека нос с горбинкой или, наоборот, курносый, вы ему говорите: «Ступай прочь!», вы ему бросаете слово «Рака!». Фи, господа! Ни за что не поверю! Вы можете сказать, что Фафиу, возможно, непутевый, но его нельзя назвать бесчувственным. А доказательство тому, милорды и господа, следующее. Как я вам имел честь сообщить, Фафиу влюблен, влюблен безумно, страстно! Вот в чем, милорды и господа, секрет худобы и печали Фафиу. Как в данном случае он поступил, что себе вообразил, несчастный? Не могу думать об этом без содрогания, я и теперь дрожу, когда рассказываю об этом… Он решил покончить с собой, утопиться, застрелиться, сжечь себя, повеситься или отравиться! Средств для исполнения задуманного у Фафиу было хоть отбавляй. Наоборот, он никак не мог остановить свой выбор на чем-нибудь одном. Впрочем, средство средству рознь, как сказал мне однажды по секрету господин граф Нессельроде.

Как я уже сказал, можно утопиться в реке; река течет для всех, и Фафиу мог броситься с моста Нотр-Дам; но, спохватившись, что он умеет плавать и что на дворе десять градусов мороза, он понял, что не утонет, а только заработает насморк! Пришлось ему отказаться от способа расстаться с жизнью, доступного всем, кроме него. Он мог пустить себе пулю в лоб. Но Фафиу вспомнил, что он ужасно боится выстрелов и, когда выстрел грянет, он убежит со всех ног, пуля вылетит, но шлепнется наземь, так и не долетев до него! Можно было себя сжечь. Лег бы он, как Сарданапал, на костер, приказал бы подать завтрак, обед или ужин, развести огонь и так, за едой, сгорел бы незаметно; но тут ему пришло на ум, что зовут его Феникс, а он читал у Плиния и Геродота, что птица феникс обладает способностью возрождаться из пепла, и ему показалось, что ни к чему сжигать себя в воскресенье, если в понедельник или во вторник придется ожить. У него оставалась веревка — иными словами, он мог повеситься, но, представив себе целую толпу, которой он доставит удовольствие, если оставит после себя бесценный талисман, называемый «веревкой повешенного», он злорадно ухмыльнулся и отказался от этого филантропического средства. Был еще яд, роковой, мрачный способ расстаться с жизнью, ведь будь то яд Митридата, Ганнибала, Локусты, Борджа, Медичи или маркизы де Бренвилье — яд всегда яд, как сказал мне однажды в частной беседе господин князь де Талейран. И Фафиу остановил свой выбор на этом последнем средстве, на роковом, мрачном яде. И когда я увидел недавно Фафиу — бледного, изменившегося в лице, задыхающегося, наводящего ужас, — я задрожал всем телом и с первого взгляда догадался: он только что наложил на себя руки. Я спросил его с чувством:

«Что с тобой, идиот! Почему ты целый час заставляешь, ждать публику и меня вместе с ней?»

«Господин Коперник, — ответил Фафиу, — я покончил с собой».

Такая откровенность меня тронула. Однако должен вам признаться, что было во всем этом нечто весьма меня удивившее: печальное известие о его кончине я узнал из его собственных уст. Но я видел и не такое и потому продолжал допрос.

«Как же ты покончил с собой?» — спросил я у него голосом, слишком взволнованным для моего возраста и положения.

«Я отравился», — отвечал Фафиу.

«Чем?»

«Ядом».

Признаться, этот ответ показался мне чем-то возвышенным, оставившим позади себя известную реплику «Умереть!» старика Горация, а также «Я!» Медеи.

«Где ты взял яд?» — спросил я невозмутимо, как человек, знакомый с тридцатью двумя противоядиями.

«В вашей спальне, в шкафу», — замогильным голосом отвечал Фафиу.





При этих словах парик встал у меня на голове дыбом, а борода, которую я только что приклеил, выросла на целый дюйм. Я смертельно побледнел и пошатнулся.

«Несчастный! Я запретил тебе открывать этот шкаф!» — прерывающимся голосом вскричал я.

«Это верно, господин Коперник, — с безнадежным видом признался Фафиу. — Однако я видел, как вы ставили туда два горшочка».

«Не я ли тебя предупреждал, несчастный, что в них находится мармелад с мышьяком? Великий персидский шах, у которого я служу главным лекарем, заказал мне этот мармелад, дабы отделаться от крыс, заполонивших его дворец».

«Я это знал!» — с выражением отчаянной решимости выкрикнул Фафиу.

«И ты съел один горшочек?»

«Оба!»

«И сами горшочки тоже?»

«Нет, сударь, только их содержимое».

«Целиком?»

«Целиком».

«О несчастный!» — вскричал я.

Я трижды повторил это слово, как нельзя лучше, по-моему, определяющее положение Фафиу. Его отравление, милорды и господа, причина, что привела к несчастью, многочисленные непредвиденные происшествия, явившиеся его следствием, слезы, которыми все товарищи, боготворившие Фафиу, встретили известие о его самоубийстве, — все это и многое другое, господа, что незачем доводить до вашего сведения, заставило, к моему величайшему сожалению, задержать начало представления. Если в вашей душе есть хоть крупица жалости — а я смею думать, что это так, — если этот печальный рассказ тронул ваши сердца, вы извините нас за это опоздание, причиной которого послужила смерть, и разрешите нам продолжать представление и предложить вашему вниманию, как сказано в афише: «„ Два срочных письма «, комический спектакль в одном акте“, в котором Фафиу исполнит роль Жиля, а ваш покорный слуга сыграет Кассандра.

Однако, вы спросите меня — толпа обожает задавать самые неожиданные вопросы, — как произошло, что, с одной стороны, Фафиу вроде бы умер, а с другой — тем не менее исполняет роль Жиля? Ответ прост, милорды и господа: мне приходилось при многих европейских дворах, а особенно во дворе Фонтанов, отвечать еще не на такие вопросы, какой я имею честь слышать от вас! Действительно, милорды и господа, я объясню вам эту загадку всего в нескольких словах. Кое-кто из вас, по-видимому, слышал о вошедшей в поговорку страсти Фафиу к сладостям. Все вы встречали его на улицах Парижа и видели, как он в зависимости от времени года грызет то чернослив, то каштаны, то мушмулу, то орехи. Катастрофическое влияние, которое это постоянное потребление сладостей неизбежно должно было оказать на кишечный тракт нашего несчастного друга, я исследовать не берусь; я не хочу этого знать и ни у кого об этом не спрашиваю. А вот как сказывается это неумеренное поглощение сластей на моей кладовой — этот вопрос обойти молчанием я не могу; тут мне и спрашивать никого не надо, это я и сам отлично знаю.