Страница 1 из 69
Русские инородные сказки-3
составил Макс Фрай
Здесь. Сейчас
Линор Горалик
Все обойдется
Утром следующего дня Дядя Бенц говорит Тете Джемиме: “Ты заметила, что когда он входит в дом, он отряхивает шапку и выбирается из пальто, кладет ключи туда, где утром их будет без матерного слова не найти, разувается и проходит в гостиную? Но когда в дом входит она, она отряхивает шапку и выбирается из пальто, кладет ключи туда, откуда завтра их можно будет взять не глядя, автоматическим жестом, проходит на кухню, ставит на стол сумку, разматывает шарф и вешает на спинку его стула, оглядывается, гладит пальцами батарею, возвращается в коридор, разувается и снова идет на кухню”. Тетя Джемима перебирает темными пальцами сахар, соль, муку, находит в манке конверт, осторожно отряхивает, прячет обратно, покачивает головой.
Утром следующего дня Иван Таранов говорит Честеру: “Это ее территория, мне здесь неуютно. Кухня — земля победившего матриархата, когда он заходит сюда, он сразу понимает, что его место — на табуреточке у стола, и лучше ему не слоняться просто так из угла в угол, не менять предметы местами, по ящикам не шариться и в духовку лишний раз не лезть. Когда он приводит к нам в дом ту, другую, он валяется с ней в их общей спальне, смотрит, как она мажет лицо кремом жены, подает ей тапочки, предназначенные для других ног, но когда она лезет в кухонный шкафчик в поисках соли или макарон, его передергивает: это меченая территория, и привнесенный сюда чужой запах грубо нарушает установленные границы. Он может распускать хвост павлином и принимать все решения в этом в доме, но здесь ее царство; посмотрел бы я, как он посмеет вмешаться в то, что здесь происходит”. “Вот вчера он попробовал, — говорит Честер. — Честное слово, мало не показалось”. “Не говори со мной про вчера, — отвечает Иван Таранов. — Я не знаю, что с нами будет, честное слово”.
Утром следующего дня Веселый Молочник говорит Дарье: “Они собираются сюда, словно к водопою; здесь кончаются войны. Даже если вечером она кричала ему: «Подонок», за завтраком они зализывают друг другу раны. Это нейтральная территория, каждый может явиться сюда как бы случайно, чтобы наткнуться здесь на другого, буркнуть: "Тебе крепкий?", передать чашку, сделать вид, что ничего не случилось. Иногда они ссорятся больнее и мирятся дольше, и тогда стол под ними ходит ходуном, и я думаю, что она лежит на нем, как кусок мяса, предназначенный для разделки, и думает: "Съешь меня, как ты всегда съедаешь все подчистую", и когда он впивается в ее плечо зубами, я закрываю глаза на всякий случай”. Дарья говорит: “Жертва на алтаре, тоже скажешь”. Веселый Молочник говорит: “А чего, ну правда”. "Вот посмотрим, — говорит Дарья, — что из этого получилось”.
Утром следующего дня Желтый M&M’s говорит Красному: “Здесь нет жестких законов, если ты меня понимаешь. Потому что существуют правила жизни в спальне, правила жизни в гостиной, правила жизни в кабинете, в ванной, в детской, — такие, знаешь, правила, по которым каждый играет свои роли, делает, что от него ожидают, знает, кто он сегодня. А здесь все происходит, как происходит, и каждый имеет право вести себя проще. Они сидят на кухнях с гостями, оставляя пустовать большие гостиные с дорогим мрамором на камине, коктейльной стойкой и дизайнерскими коврами, потому что там они превращаются в персонажей светского вечера, званого ужина, словом, в актеров утомительного домашнего театра, говорящих о том, что — пятьдесят долларов за баррель, две с половиной в месяц, зимние шины, черные деньги, белые шубки. Здесь они кладут ноги в носках от Боско на батарею и доливают молока в остывший кофе прямо из пакета, минуя серебряный молочник, и говорят, что все плохо, надо искать другую работу, няня болеет, мама болеет, рано темнеет, медленно холодает”. “Когда она смотрит в окно отсюда, она видит город, в котором живет, — говорит Красный. — Когда она смотрит в окно гостиной, она видит город, в котором работает”.
Утром следующего дня Рыжий Ап говорит Дино: “Когда они вырастают, они сами могут погреть что-нибудь на сковородке, потом — пожарить яичницу, потом — заказать пиццу, потом — оставить пивную бутылку на столе, лечь спать прямо в гостиной, спросонья дышать ей в лицо дерзким в своей наивности перегаром, и она сначала гордится, потом плачет, потом понимает, что все реже приходится готовить ужин на троих, четверых, пятерых; остаются двое, которые с годами едят все меньше и все меньше за столом разговаривают друг с другом, зато все чаще гладят друг друга по плечу сухими руками прежде, чем медленно засобираться в спальню”. “Когда он был маленьким, — говорит Дино, — бабушка вырезала из тонких серых журналов рецепты пирога из хлебных крошек, двадцати блюд, которые можно сделать из сухарей, пяти способов приготовления супа из одной морковки. Она прикалывала эти рецепты булавками к отстающим обоям над столом, и он боялся их, потому что они пахли войной, голодом, талонами на шершавой бумаге с криво обрезанными краями. Он старался смотреть только себе в тарелку, где золотилась сотня глаз наваристого бульона или пюре под вилкой раскрывалось загадочными каналами, проложенными среди снежных холмов, но кусок не шел ему в горло. Он мечтал снять шуршащие нищие вырезки со стены, но кухня принадлежала бабушке, была ее территорией, и он старался повернуть свой стул так, чтобы видеть за окном город, в котором жил”. Рыжий Ап говорит: “Я думаю, со вчерашним все обойдется; честно”. “Я не знаю, — говорит Дино. — В моей галактике все как-то проще”.
Утром следующего дня Человек Пиллсбури говорит Галлине Бланка: “Это хорошо придумано — слоган "Ты умеешь готовить". Я часто думаю — ты и я, разве мы помогаем ей сэкономить время? Нет; мы помогаем ей чувствовать себя человеком, потому что в этой стране, ты знаешь, она считает, что можно получать три тысячи в месяц, растить четверых детей, защитить диссертацию, каждый день ходить на каблуках и не появляться даже перед собственным мужем без тщательно сделанного макияжа — и все равно считать себя в чем-то ущербной, если пирог не всходит, суп не выглядит, как на рекламной картинке. Она боится, что ее мужчина станет тучным, что у детей будут неправильные пищевые привычки, она сама ест ровно столько, сколько ей позволяют весы, массажист и тренер, но она варит шоколад с гвоздикой, шесть часов стоит над пловом с бараниной, не добавляет в холодец желатина и наполеон промачивает в холодильнике двое суток, потому что когда-то у нее подгорала яичница — мама говорила, вздыхая: "Вот будет несчастным тот, кто возьмет тебя замуж!"”. “Я стараюсь”, — обиженно замечает Галлина Бланка. “Брось, — машет толстой лапкой Человек Пиллсбури. — Я не об этом. Мне ее просто, ну, жалко, хотя это, наверное, глупо”. “Но зато она умеет готовить”, — криво улыбается Галлина Бланка.
Утром следующего дня Принцесса Нури говорит Принцессе Яве: “Посмотри, она же вроде умная баба, а на кухне становится суеверной; Лерка ей так и сказала, а она смеется, говорит: "Чего ты хочешь, кухня — место силы, я с ним считаюсь". Крошки в ладонь не стряхивает, говорит — "к болезни"; он говорит: "А на пол — это к уборке". Она огрызается: "Можно подумать, это ты будешь ею заниматься". Если просыпет соль, щелкает себя по лбу, если ложка перевернется — поворачивает ее обратно. Как будто именно здесь может что-то особенное случиться; а подумаешь — а ведь правда, огонь, вода, кондиционер, земля вон в цветочных горшках, это все, знаешь, не так уж просто”. “А дверца холодильника у них — это эта, как ее, колдовская книга, — усмехается Принцесса Нури. — Какой опыт на себе ни поставят — все записывают и еще комментарий от себя добавят, вдруг кому непонятно: "Мерзкий сыр стал еще мерзее; если тебе жизнь дорога, не ешь, а купите с утра маасдаму и больше не тащите в дом всякую гадость". "Я хочу, чтобы ты знал: все неважно, кроме нас. Понимаешь?"”. “Между прочим, — отвечает Принцесса Ява, — ложиться на стол — к смерти”. “Типун тебе на язык”, — раздраженно говорит ей Принцесса Нури. “Ну, к разводу”, — пожимает плечами Принцесса Нури. “Да ну тебя, — машет рукою Принцесса Ява. — Все обойдется”.