Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 88



И он поднялся.

— Подлец! Портфельная твоя душа!.. И ты… такое!

Подобрал под себя ноги и весь подался назад Клыбик, — растерянное, побелевшее лицо; рука невольно сгребает хвоинки…

Словно упал на гладкую воду камень и сильно и шумно взлетели кверху брызги. Пошли круги по воде, слабея, достигли берега… И вот медленно всплывал в памяти посеребренный луною тополь, а вот как будто склонилась Марина к Василю, и такой яркий за улицей выгон в молодом и ядреном блеске. И словно бы Василь говорит: «Слушай свое сердце, Марина, оно у тебя доброе, слушай, и оно тебя не подведет!» И затем: «А я! Почему же, если верил себе, не верил Марине и почему отступил? Отдал Марину гаду этому, Клыбику».

И захотелось бежать — от себя, от Клыбика, от всего. Бежать, как однажды в детстве, когда заблудился в лесу и, подгоняемый недетской какой-то тоской, все бежал и бежал по незнакомой дороге, глотая слезы…

— Пошли, — сказал он глухо и поднял пилу. — Работник!

Береза стояла на краю поляны, высокая, ровная, и когда впился в нее топор, вздрогнул сразу звонкий ствол от шершавого комля до зеленых листьев — и вся береза стала как шумная тучка трепетных зеленых мотыльков. А потом медленно клонилась она и, пока падала в невеселом своем кружении, привела с собою серый летний день с леностным дождиком, запах влажной земли и огуречника. Шла Марина от Савкиных ворот — и болтался и бил по загорелой ноге с налипшей к ней травинкой порванный ремешок туфельки… И почему не остановил он ее тогда, почему не объяснил?

Они подрезали деревья еще и еще, и то, с каким упорством они водили пилу, напоминало трудный, но затаенный поединок. И когда Василь, склонившись, встречал время от времени взгляд Клыбика, он знал, что теперь ненавидит этого человека с брезгливостью, ненавидит за двоих: и за себя, и за нее, Марину.

И теперь не опасался он уже, что между ними стоял Клыбик.

ЧТО БУДЕТ СНИТЬСЯ

(Перевод Эд. Корпачева)

Однажды ночью ему приснилась она. Проснувшись, он все удивлялся странному этому сну, потому что никогда не думал о ней, да и не было повода думать. Когда-то, лет десять тому, была случайная дорожная встреча, и он уже не помнил имени ее, а может, даже и в те годы не знал имени. Застенчив он был и неловок, деревенский парень, впервые выбравшийся в большой свет из своей глуши. Лишь только кончил десятилетку, завербовался с двумя парнями постарше на лесоразработки, и было ему восемнадцать годков.

И вот, еще словно бы во сне, вспоминал он теперь все прежнее, давнее: и свою застенчивость, и как страдал от этой застенчивости всегда, и поверхностные, несправедливые мысли о людях, смешную свою задиристость вспоминал, жажду твердых и мужественных поступков, романтику одиночества и — сладкое, тревожное замирание сердца в ожидании неизведанной жизни. Ах, молодость, молодость, наивная, смешная, невозвратная молодость!

Поднявшись и стараясь ступать неслышно, чтобы не разбудить жену и дочь, он пошел в коридор, но все же зацепился ногой за тумбочку и, стаившись, зажмурившись, некоторое время стоял в тугой напряженной тишине.



Ни жена, ни дочь не проснулись, и он с облегчением достал в коридоре из кармана пальто сигареты, пробрался на кухню и сел в неприятно нахолодавшее, как ему показалось после сна, кресло. Подобрал под себя ноги, закурил, и сигаретный дым показался ему таким вкусным, приятно-острым, и он с какой-то радостью ждал того мгновения, когда у него слегка закружится голова, как бывало всегда, если долго не курил.

А за окном была мутноватая зимняя ночь, и неожиданно он подумал, что скоро, пожалуй, шесть часов, то время, в которое он всегда поднимался еще три года назад, когда ходил на завод и учился в институте, и вот теперь, вспомнив об этом, пожалел, что прошла та пора, что теперь он ходит в конструкторское бюро и потому встает позже и не видит утренней толпы у трамвайных остановок, у заводских ворот, не слышит, как сиплыми со сна голосами переговариваются люди, не видит, как в сутеми раздувает ветер искристые цигарки, не чувствует той особой слитности с городом, с людьми, которую всегда чувствовал в толпе рабочего люда.

Но вот странно: откуда приснилась она, отчего этот сон?

И опять вернулись мысли к тому времени, когда он был совсем юн, восемнадцать годков ему стукнуло. Но он уже считал себя взрослым, не таился курить при отце, стал ходить на вечеринки, где, сидя рядом с гармонистом и лихо колотя по бубну, мог командовать девчатам и парням в круг, заслуженно ожидая веселого смеха:

— Вальс впритирочку!

И на девчат он сам уже заглядывался и, как только кончался танец, бежал в сенцы и, став при дверях вместе с другими хлопцами, кричал девчатам задиристые, острые, как ему казалось тогда, слова, и приятно было ему, если девчата задевали его, отбивались от него руками и притворно пищали.

Приезжали с шахт на побывку парни, одетые по-городскому, заносчивые, и он завидовал им, той жизни, к которой они, наведавшись в деревню, возвращались. Особенно нравился ему среди других Тимошихин Ленька, смуглый, гладкий с лица, с длинными волосами, в которых всегда торчал отобранный у какой-нибудь девушки гребешок. Танцевал он как-то безразлично, с леностью, щуря один глаз и не глядя на ту, чья рука лежала на его плече. Хлопцев он угощал папиросами, с каким-то изяществом цыркал слюной сквозь зубы и напевал для себя немного жалобную, немного отчаянную песню:

«А так ли давно это было? — думал он теперь. — Десять — двенадцать лет — много ли это? Но… если оглянуться и просмотреть все… много. За это время кончил институт, женился…»

Ему захотелось попить, он встал и напился, не разыскивая стакана, просто из-под крана, и подумал, что опять бы пожурила жена, если бы увидела. Она пыталась отучить от этой неблагородной, как она говорила, привычки, такой же неблагородной, как и та, когда он после чая пил сырую воду. Что ж, плохих привычек у него было много, и жена настойчиво и не без успеха искореняла их.

Он закрутил кран и поморщился: вода была тепловатой, — надо было спустить ее и дождаться холодной, но он боялся наделать шуму и, подумав об этом опасении своем, разозлился на себя, на то, что, направляясь сюда, на кухню, зацепил ногой тумбочку. А все из-за жены, потому что навезла в квартиру разных подставок, тумбочек, сервантов и подсервантников, вазочек, розеток и кувшинов — негде повернуться, не то что ступить. Он вспомнил, как собирал деньги на мотоцикл, как договаривались с женой, что на мотоцикле, если купят его, отвезут дочь летом в деревню к его родным, а сами поедут назад каким-нибудь интересным маршрутом, и чтобы ехать не более пятидесяти километров в день, чтобы ночевать в деревеньках и в тихих районных гостиницах, в стогу сена и в палатке на берегу какой-нибудь безымянной речки. Так заманчиво думалось тогда, а потом жена присмотрела где-то «абсолютно современную» мебель, стала уговаривать купить, потому что, если упустить такой случай, будешь после кусать себе локти, и он согласился наконец, — и вот пропади она пропадом теперь, эта великолепная мебель, — плакали его денежки, а вместе с ними и тихие районные гостиницы, и ночлеги в стогу сена, в палатке…

«Десять лет, — думал он, — в большой и маленький срок».

Десять лет назад, впервые покинув деревню, он увидел ее. Как он понимал теперь, ничего особенного в ней не было: обыкновенная зеленая девчушка с наивно торчащим тонким носиком, с такими же наивными припухшими губами. Правда, была удивительная мягкость во взгляде молодых открытых очей. Но как же он стеснялся ее, каким неуклюжим, грубым чувствовал себя рядом с ней! Наверное, была она городская, умела себя держать: и разговаривала, и расхаживала, и смеялась уверенно, легко, словно на всем свете была лишь она одна и никто во всем свете не мог ее упрекнуть в чем-то.