Страница 15 из 88
Нет, все будет хорошо впереди — ошибиться он не мог. («Ах ты, добродетель со слезою крученой, ах ты, пижон! Шалтай-болтай, вот я — ваш! Надоело мне, молодчику, асфальты топтать. О, дайте, дайте мне озона, я свой позор… Пижон!»)
А сначала все было так, как представлял в пути: радовался, удивлялся, расспрашивал, вспоминал, и у каждого для него было доброе слово и доброе воспоминание. И он почти по-мальчишески утешался этим, пока не заметил, что и для других он был как ребенок: мол, если тебе нравятся наши игрушки, ну что ж — забавляйся. Тогда понял он, что с самого начала все считали его лишь гостем. Мать по два раза на дню заставляла его пить парное молоко, и это потому, что он был гость. Приходила бабуля, вздыхала, жаловалась на хворобы и старость: «Гляди же, береги себя, детка, мы отжили свое, а ты вот выбился на копейку, так живи, живи. Брат подрастает, и его возле себя пристрой. Мы всего навидались, пускай хоть наши дети поживут. Все теперь едут в город: а что тут, в деревне, делать?»
И снова, в который уже раз, видел он, что все посматривают на него не иначе как на гостя.
Он шел на вечеринку, и все там было не так, как тогда, когда он, мальчишка, впервые отважился выйти в круг, более всего опасаясь, чтобы ему не сказала чего-нибудь Матренина Лидка — старая девка, которая всегда командовала на танцах и строго следила, чтобы младшие без времени не лезли в круг: тогда еще хватало на танцах взрослых кавалеров и невест. Тогда еще не было клуба, и вечеринки налаживали по очереди, и уже за неделю начинали говорить о том, в какой хате будут танцы, и кто будет играть, и какую плату дать гармонисту, чтобы не уснул со своей гармошкой. Если гармонист был нездешний, то к вечеру приводил с собою целую армию своих хлопцев; они шли по улице, как завоеватели, — лихо наяривала гармонь, захлебывался бубен, с присвистом, с частушками топтало уличную пыль развеселое войско. («Поплачь в платочек с каемочкой, пижон. Это тебе поможет, обязательно поможет…»)
Тогда играли страдание, краковяк, семеновну, падеспань, а для более смелых девчат заказывали сербиянку — и они выходили; и сначала одна, высоко, застенчиво, твердо неся голову, дробно выстукивая каблуками и размахивая перед собою косынкой. Наставало время петь частушки, и она пела; гармонист начинал играть тише, а потом сразу рвал гармонь на весь ее вздох, и та, в кругу, шла все быстрее, стремительней и, дойдя до подружки, скрывавшейся где-то в девичьем стане, особенно сильно притопывала перед нею и платочком махала на нее — приглашала в танец…
Теперь же сидел с гармошкой в углу какой-то малец, лениво наигрывал фокстроты да вальсы, а юные девчушки — наверное, школьницы — танцевали друг с дружкой, не надеясь на зеленых кавалеров, которые, сгрудившись в углу, по-мужски дымили папиросами, но в танец почему-то не шли. Мужчины здесь же, за столом, не замечая танцев, музыки, заядло забивали козла.
Заказывали даже дамский вальс, и одна, вторая девчушка подходила к тем кавалерам: кто шел, кто стеснялся — деланно смеялся и, отказываясь, растерянно отводил глаза. И тогда поднимался из-за стола какой-нибудь женатик, в ватнике, в сапогах, острил над кавалерами и выручал девчушку: сам приглашал на вальс.
Петро не танцевал, подсаживался к мужчинам, играл с ними в домино, курил лютую махорку, дядьки посмеивались над ним: мол, это тебе не город, телевизоров да джазов у нас нет — забивай вот козла и радуйся. Спрашивали, надолго ли приехал домой, и он всерьез отвечал, что, может, насовсем, но все почему-то усмехались этому, как шутке. Петро смолкал.
Через неделю он решился: попросил мать, чтобы пораньше разбудила завтра — надо ехать. Он так и не сказал дома, что уволился с работы.
«На первый случай мне надо сорок рублей, — подумал он. — Два дня назад у хлопцев была получка. Может, наскребут… В интернате переночую день, второй. Пока не узнает комендант… Надо будет искать квартиру».
Он почувствовал вдруг, каким нетерпимым было для него ожидание. Скорей бы уже прилетал самолет. Ему бы только попасть в город, добраться до интерната и — спать. Все решится само собой. Ничего страшного. Просто он устал и потому преувеличивает.
В поле за низкими окнами аэровокзальчика томился мутно-серый холодноватый ноябрьский день. Никак не распогоживалось: не было солнца. «И не распогодится, — подумал он. — День теперь короткий. Если бы даже пошел домой, то притащился бы к вечеру. Скорей бы прилетал самолет».
Не слышал он, как подъехала машина: там, за окнами, заговорили, и в зал один за другим вошло несколько человек. Доктор усмехался с порога.
— Порядок на борту? — спросил он. — Ты билет взял? Я все время звонил сюда. Для меня к лучшему, что самолет опоздал: все свои дела закончил. Теперь два месяца буду как у бога за пазухой. Только на курсах и отдохнешь! Ух! Сейчас узнаю, что с самолетом.
И все словно бы ждало, чтобы приехал доктор: самолет, как по заказу, вот-вот должен был показаться.
Людно и шумно стало в аэровокзале. Тетка перестала читать книжку — копалась в своей сетке. Встрепенулся рядом с Петром носатый дядька, закурил, а спички не осмелился забрать в карман, положил, как и Петро, на скамье. Ни о чем не спрашивал и улыбчиво-мягко заглядывал всем в глаза.
Наконец объявили посадку. Все поднялись и направились с аэровокзала в поле, к желто-серому, незавидному, похожему на стрекозу самолетику. «Вот и все, — подумал Петро. — Наверное, так и должно было быть. Аминь».
Через аэродром в поле пролегала дорога: шустрый конек, запряженный в телегу, трусил по ней. Понукал его, помахивая кнутом над головой, возница — худощавый дядька. Завернувшись в большой платок, сидела на телеге женщина. На велосипеде догонял телегу какой-то парень.
Ровное, в редких заплатах снега, лежало во всю ширь, обозначившись мерзлою болотистой водой, кустиками, облетевшими деревьями у дальних деревенек, стылое ноябрьское поле. Петро обернулся и снова увидел стога — порыжевшие, осунувшиеся под ветром и дождями стога, такие непривычные здесь, на краю местечка…
А потом бежал, подскакивая по мерзлому полю, самолет. Поднялся. Кренился на одно крыло, облетая местечко. На дыбы встала земля: дома, деревья, овощесушильный заводик с приземистой кирпичной башенкой, поле. И опять Петро увидел стога. И он смотрел на них, пока не исчезли они в печально-дымчатой дали.
ГОЛУБОЙ ВЕТЕР
(Перевод Эд. Корпачева)
Логацкий проснулся словно бы от внутреннего толчка: все произошло естественно и легко. Некоторое время он лежал, не раскрывая глаз. То неуловимое и зыбкое, что еще владело им, было, наверное, воспоминанием о сне. Сон уходил в просветленности, в запахах, в порывистости ветра. Будто стояло над неподвижным озером в духмяном зное солнце. Пахло смолистыми соснами, поднимался над водою голубой ветер, и такой звонкий и чистый слышался на озере смех. Как хорошо, как легко! И словно бы Логацкий бежит к воде — как щекотно холодит песок босые ноги, как застилает глаза голубой ветер!
В комнате тихо. Ночь. Два часа ночи — Логацкий знает это. Вот сейчас пройдут, если не прошли, работницы с фабрики; они всегда проходят в это время, и очень ясны тогда шаги в ночи. И еще разговоры: «Ой, девочки, а он мне говорит: „Я тебе часы куплю“. Ой, держите меня, а то упаду!» И смех — заливистый, несдержанный… Смех всегда будит Логацкого, как и этот ветер, что снится все последние дни.
Ночь. Тишь. Наверное, прошли уже работницы, наверное, потому и примерещился ему этот смех.
Какая светлая, какая чуткая тишина в комнате! Тонкий луч переломился в зеркале — таинственные глубины открылись в стекле. Паутиной легли на стену тени: невидный отсюда фонарь у дерева отразил, как на экране, ветви и прутики. И хорошо от мысли, что можно никем не замеченным подойти к окну и так стоять в ночном безмолвии…
Логацкий пошарил рукой, выискивая на спинке стула одежду.
Вставать легко, и нет той утренней расслабленности, которая тянет ко сну, смыкает глаза. Все было необычно, немного загадочно, было приятно и хорошо. Логацкий встал у окна, посмотрел на улицу. Фонарь светил меркло, из-под заснеженного отражателя свисала сосулька — застывшая неподвижная жилка воды. Позавчера была оттепель, потом подморозило, потом выпал снег. Недостроенный дом на той стороне улицы, башенный кран, у стрелы которого остро мерцает звезда. Крыши и тишина. Цепочки фонарей обнаруживают улицы города. Поздний ночной час.