Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 41



сить вас подняться на сцену и занять место за сто­

лом. Я провожу вас.

— Нет… нет… я сама. Господи! Что же это!

Он удивленно вскинул бровь и ушел.

И тут разобрала я долетавшие со сцены слова:

—    Великий немой…

—    Роль кинематографа…

—    Искусство или не искусство…

И что-то забрезжило в моей голове, что-то стало принимать еще неясные, но явно неприятные формы…

Я тихо поднялась и пробралась к выходу. А у выхода увидела огромный плакат:

«Диспут о кинематографе».

И среди участвующих — отчетливо и ясно — свое собственное имя…

Прибежав домой, я велела перепуганной моим страхом горничной закрыть на цепочку дверь и ни­кому не отворять, сняла телефонную трубку, легла в постель и засунула голову под подушку. В столо­вой был приготовлен ужин, но я боялась туда пойти.

Мне казалось, что там «они» меня легче разы­щут…

Как хорошо, что все на свете кончается.

29

Итак, пришлось все-таки ехать в Екатеринодар, где антрепренер местного театра устраивал два ве­чера моих произведений с моим участием.

Выехала из Новороссийска в сумерки, унылая, усталая. Поезд был переполнен. Целые полчища солдат и офицеров забили все вагоны. Очевидно, ехали на фронт, на север. Но вид у всех был такой замученный, прокопченный, истерзанный, что вряд ли они долго отдыхали. Может быть, их просто перебрасывали с одного фронта на другой. Не знаю.

Меня втиснули в вагон третьего класса, с раз­битым окном, без освещения.

На скамейках, на полу — всюду фигуры в бурых шинелях.

Душно. Накурено.

Прежде чем поезд успел двинуться, многие усну­ли.

Наискось от меня стоял, упершись спиной в сте­ну, высокий тощий офицер.

—  Андреев! — окликнули его со скамейки.—Са­

дись, мы потеснимся.

—  Не могу,—отвечал офицер.— Мне легче, когда

я стою.

И так простоял он всю ночь, откинув назад голо­ву, закатив белки полузакрытых глаз, на лбу у него, под сдвинутым козырьком фуражки, чернело темно-алое круглое пятно. Точно командир «Летучего гол­ландца», прибитый гвоздем к мачте, стоял он так всю ночь, чуть покачиваясь от толчков на расстав­ленных длинных худых ногах. Говорили мало, кро­ме одного офицера, сидевшего у разбитого окна. Тот, не переставая, все рассказывал что-то, и я ско­ро поняла, что говорит он просто сам с собой, что никто его не слушает…

Но вот около меня один спрашивает другого:

— Вы слышали про полковника X.?

Называет фамилию, уже слышанную мною в Но­вороссийске. Про полковника этого рассказывали, что большевики на его глазах замучили его жену и двоих детей и он с тех пор как захватит где боль­шевистский отряд, сейчас же принимается за распра­ву и каждый раз одинаково: непременно садится на крыльцо, пьет чай и заставляет, чтобы перед ним

этих пленников вешали, одного за другим, одного за другим.

А сам все пьет чай.

Вот его имя и назвал кто-то около меня.

—  Слышал,—отвечал собеседник.—Он сума­

сшедший.

—  Нет, не сумасшедший. То, что он делает, это

для него нормально. Вы поймите, что после всего,

что он пережил, вести себя по-обычному было бы

очень, очень странно. Ненормально было бы. Каж­

дой душе есть свой предел. Дальше человеческий

разум выдерживать не может. И не должен. И пол­

ковник X. поступает вполне для себя нормально.

Поняли?

Собеседник ничего не ответил. Но кто-то подаль­ше, сидящий по ту сторону прохода, громко сказал:

—  Они выкололи глаза мальчику, ребенку десяти

лет, вырезали их начисто. Кто не видел такого лица

с вырезанными глазами, тот представить себе не мо­

жет, до чего это страшно. Он жил так два дня и все



время кричал…

—  Ну, довольно… Не надо…

—  А разведчику — слыхали? — связали руки,

а рот и нос забили землей. Задохся.

—  Нет, полковник X. не сумасшедший. Он

в своей жизни, в той, в которой живет, вполне нор­

мальный человек.

В вагоне было темно.

Через разбитое стекло тусклый свет — должно быть, лунный, но самой луны не было видно,— вы­делял темные силуэты около окна. Те, что были дальше и внизу на полу, колыхались густой мутной тенью, бормотали, вскрикивали. Спали они или бре­дили наяву?..

И тот голос, который отчетливо и слишком гром­ко, слишком напряженно сказал:

— Я не могу больше. С четырнадцатого года ме­

ня мучили, мучили, и вот теперь я… умер. Я умер…

Это был голос не живого, не сознающего себя человека. Так звучат голоса тех, кого нет,— в грам­мофоне или на спиритическом сеансе…

Старый, разбитый вагон дребезжал всеми гайка­ми, визжал ржавыми колесами, катил эти полутрупы на муку и смерть.

Стало светать.

Еще страшнее в рассветной мгле забелели лица, закачались головы.

Да, они спали. Они говорили во сне. И тот, кто просыпался, сразу смолкал, просто и деловито рас­правлял отекшие плечи, одергивал шинель. И не знал, о чем плакала его душа, когда он спал…

Но самый страшный был тот, который стоял впе­реди всех, стоял во весь рост, распахнув шинель и откинув свою худую мертвую голову с простре­ленным лбом.

Он стоял лицом к нам, словно командовал и вел за собой. Человек с простреленным лбом, капитан «Летучего голландца», корабля смерти…

* * *

Поезд пришел в Екатеринодар рано. Город еще спал.

Яркий солнечный день, пыльные улицы, треску­чая извозчичья пролетка сразу перенесли меня в про­сторное привычное настроение. Минувшая ночь от­звучала, как стон.

«Ничего,—настраивала я себя на веселый лад.— Скоро дадут разрешение «Шилке» идти на восток. Там встретит меня М., преданный и верный друг. Там отдохну немножко душой, а потом видно бу­дет».

Стала думать о предстоящих спектаклях, о репе­тициях, которые надо будет начать сегодня же.

У Б-е, пригласившего меня антрепренера, ставни были еще закрыты. Очевидно, все спали.

На мой звонок открыла мне Оленушка, служив­шая в труппе Б-е…

30

Екатеринодар был тогда нашим центром, нашей столицей. И вид у него был столичный.

На улицах генеральские мундиры, отрывки важных разговоров.

—  Я приказал…

—  Однако министр…

—  Немедленно поставлю на вид.

—  Дома, отведенные под разные казенные учреж­

дения, чиновники, пишущие машинки…

Неожиданно получила письмо из Новороссийска с просьбой от оставленной мною «Шилки». Просьба заключалась в том, чтобы я пошла к морскому на­чальству лично походатайствовать о том, чтобы «Шилке» разрешили идти во Владивосток.

Я терпеть не могу всяких казенных учреждений и формальных отношений. Даже получение невинно­го заказного письма на почте действует на меня уг­нетающе. Под «деловым» взглядом чиновника, про­тягивающего мне книгу для подписи, я мгновенно забываю, какое сегодня число, какой год и как моя фамилия. Число еще спросить можно, год, пошарив глазами, иногда удается заметить на стенном кален­даре, но если задумаешься над собственной фами­лией, чиновник отказывается выдать письмо.

Но делать нечего, хотелось услужить милой «Шилке», да и самой поплыть на восток очень было интересно. Пока что гнала нас судьба по карте вниз. Пусть теперь гонит вбок.

Попросила указать мне учреждение, где сидят морские власти, и пошла.

Направили меня к высокому господину с ярко-ры­жей бородой. Кто он был, теперь не помню. Помню только, что он был ярко-рыжий и очень любезный и представлял сильную морскую власть…

Какое сегодня число, он у меня не спросил, имя мое сам знал, так что я пролепетала ему «шилкин-скую» просьбу довольно бодро.

Он подумал и вдруг неожиданно спросил:

— Скажите, почему вам так хочется утонуть? Ка­

питан Рябинин уже просил нас об этом разрешении.

Мы отказали. «Шилка» маленькое суденышко, капи­

тан Рябинин никогда во Владивосток не ходил. Он

вас потопит.

Я заступилась за «Шилку». Что же из того, что она мала? Она тем не менее пришла в Черное море именно из Владивостока.