Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 41



Помню нежный силуэт молодой арфистки, кото-

276

рую потом, месяца через три, предали и расстреля­ли. Помню свою печаль о молодом друге Лене Кан-негиссере. За несколько дней до убийства Урицкого он, узнав, что я приехала в Петербург, позвонил мне по телефону и сказал, что очень хочет видеть меня, но где-нибудь на нейтральной почве.

—    Почему же не у меня?

—    Я тогда и объясню почему.

Условились пообедать у общих знакомых.

— Я не хочу наводить на вашу квартиру тех, ко­

торые за мной следят,—объяснил Каннегиссер, ког­

да мы встретились.

Я тогда сочла слова мальчишеской позой. В те времена многие из нашей молодежи принимали таин­ственный вид и говорили загадочные фразы.

Я поблагодарила и ни о чем не расспрашивала.

Он был очень грустный в этот вечер и какой-то притихший.

Ах, как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отве­сти от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить ука­занный нам темп. И это отнюдь не эгоизм и не рав­нодушие, потому что иногда легче было бы остано­виться, чем пройти мимо. Так, по плану трагическо­го романа «Жизнь Каннегиссера» великому Автору его нужно было, чтобы мы, не нарушая темпа, про­шли мимо. Как во сне — вижу, чувствую, почти знаю, но остановиться не могу…

Вот так и мы, писатели, по выражению одного из современных французских литераторов, «подражате­ли Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправед­ливые и жестокие. Почему поступаем так, а не ина­че,— не знаем. И иначе поступить не можем.

Помню, раз на репетиции одной из моих пьес подошла ко мне молоденькая актриса и сказала робко:

—   Можно у вас спросить? Вы не рассердитесь?

—   Можно. Не рассержусь.

—   Зачем вы сделали так, что этого бестолкового

мальчишку в вашей пьесе выгоняют со службы? За­

чем вы такая злая? Отчего вы не захотели, ну, хоть

приискать для него другое место? А еще в одной ва­шей пьесе бедный коммивояжер остался в дураках. Ведь ему же это неприятно. Зачем же так делать? Неужели вы не можете все это как-нибудь попра­вить? Почему?

— Не знаю… Не могу… Это не от меня зависит…

Но она так жалобно просила меня, и губы у нее

так дрожали, и такая она была трогательная, что я обещала написать отдельную сказку, в которой со­единю всех мною обиженных и в рассказах, и в пье­сах и вознагражу всех.

— Чудесно! — сказала актриса.—Вот это будет

рай!

И она поцеловала меня.

— Но боюсь одного,—остановила я ее.—Боюсь,

что наш рай никого не утешит, потому что все по­

чувствуют, что мы его выдумали, и не поверят нам…

* * *

Ну вот, утром едем на вокзал.

Гуськин с вечера бегал от меня к Аверченке, от Аверченки — к его импресарио, от импресарио — к артистам, лез по ошибке в чужие квартиры, звонил не в те телефоны и в семь часов утра влетел ко мне, запаренный, хрипящий, как опоенная лошадь. Взгля­нул и безнадежно махнул рукой.

—   Ну конечно. Новое дело. Опоздали на вокзал!

—   Быть не может! Который же час?

—   Семь часов, десятый. Поезд в десять. Все

кончено.



Гуськину дали кусок сахару, и он понемногу успо­коился, грызя это попугайное угощение.

Внизу загудел присланный ангелом-хранителем автомобиль.

Чудесное осеннее утро. Незабываемое. Голубое, с золотыми куполами—там, наверху. Внизу — серое, тяжелое, с остановившимися в глубокой тоске глаза­ми. Красноармейцы гонят группу арестованных… Высокий старик в бобровой шапке несет узелок в бабьем кумачовом платочке… Старая дама в сол­датской шинели смотрит на нас через бирюзовый лорнет… Очередь у молочной лавки, в окне которой выставлены сапоги…

«Прощай, Москва, милая. Не надолго. Всего на

месяц. Через месяц вернусь. Через месяц. А что по­том будет, об этом думать нельзя».

«Когда идешь по канату,— рассказывал мне один акробат,—никогда не следует думать, что можешь упасть. Наоборот. Нужно верить, что все удастся, и непременно напевать».

Веселый мотив из «Сильвы» со словами потря­сающего идиотизма звенит в ушах:

Любовь-злодейка,

Любовь-индейка,

Любовь из всех мужчин

Наделала слепых…

«Какая лошадь сочинила это либретто?..» У дверей вокзала ждет Гуськин и гигант комис­сар, переставший жить умом (с ударением на «у»). «Москва, милая, прощай. Через месяц увидимся». С тех пор прошло десять лет…

3

Началось путешествие довольно гладко.

Ехали в вагоне второго класса, каждый на своем месте, не под скамьей и не в сетке для багажа, а как вообще пассажирам сидеть полагается.

Антрепренер мой, псевдоним Гуськин, волновал­ся — почему поезд долго не отходит, а когда ото­шел—стал уверять, что отошел преждевременно.

— И это недобрый знак! Еще увидите, что будет!

Вид у Гуськина, как только он влез в вагон, мгно­венно и странно изменился. Казалось, будто он путешествует дней десять и вдобавок при самых зверских условиях: башмаки у него расшнуровались, воротничок отстегнулся и обнаружил под кадыком круглый зеленый знак от медной запонки. И что со­всем уж странно — щеки покрылись щетиной, будто он дня четыре отпускает бороду.

Кроме нашей группы сидели в том же отделении три дамы. Разговоры велись то вполголоса, а то и совсем шепотом на тему, близкую переживаемому моменту: как кто словчился перевезти за границу бриллианты и деньги.

— Слыхали? Прокины все свое состояние пере­

везли. Накрутили на бабушку.

—  А почему же бабушку не осматривали?

—  Ох, и что вы! Она такая неприятная. Ну кто же решится!..

—  А Коркины как ловко придумали! И все экспромтом! Мадам Коркина, уже обшаренная, стоит в стороне и вдруг — «ах, ах!» — нога у нее подвернулась. Не может шага сделать. А муж, еще необшаренный, говорит красноармейцу: «Передайте ей, пожалуйста, мою палку, пусть подопрется». Тот передал. А палка-то у них долбленая и набита бриллиантами. Ловко?

—  У Булкиных чайник с двойным дном.

—  Фаничка провезла большущий бриллиант, так вы не поверите — в собственном носу.

—  Ну, ей хорошо, когда у нее нос на пятьдесят карат. Не всякому такое счастье.

Потом рассказывали трагическую историю, как какая-то мадам Фук спрятала очень хитро брил­лиант в яйцо. Сделала маленькую дырочку в скорлу­пе сырого яйца, засунула бриллиант, а потом яйцо сварила вкрутую. Пойди-ка найди. Положила яйцо в корзинку с провизией и спокойно сидит, улыбается. Входят в вагон красноармейцы. Осматривают ба­гаж. Вдруг один солдат схватил это самое яйцо, облупил и тут же, на глазах у мадам Фук, слопал. Несчастная женщина так дальше и не поехала. Вы­лезла на станции, три дня ходила за этим паршивым красноармейцем, как за малым ребенком, глаз с него не спускала.

— Ну и что же?

— Э, где там! Так ни с чем и домой вернулась. Стали вспоминать о разных хитростях, о том, как

во время войны ловили шпионов.

— До того эти шпионы исхитрились! Подумайте только: стали у себя на спине зарисовывать планы крепостей, а потом сверху закрашивать. Ну, военная разведка тоже не глупая —живо догадалась. Стали всем подозрительным субъектам спины мыть. Конечно, случались досадные ошибки. У нас в Гродне поймали одного господина. На вид — прямо поразительный брюнет. А как вымыли его, оказался блондин и честнейший малый. Разведка очень извинялась…

Под эту мирную беседу на жуткие темы ехать было приятно и удобно, но не проехали мы и трех

часов, как вдруг поезд остановился и велели всем высаживаться.

Вылезли, выволокли багаж, простояли на плат­форме часа два и влезли в другой поезд, весь третье­классный, набитый до отказа. Против нас оказались злющие белоглазые бабы. Мы им не понрави­лись.

—  Едут,—сказала про нас рябая, с бородавкой.— Едут, а чего едут и зачем едут — и сами не знают.