Страница 2 из 11
Говорили о Данте, Петрарке, Тассо, Чимарозе, Перголе-зи, Бетховене, Гримо де Ла Реньере и Брийа-Саварене, и тут я, в похвалу Россини, должен сказать, что именно об этих двух последних (прославленных гастрономах) мнения его отличались наибольшей ясностью и определенностью.
Спешу добавить, что здесь Россини был мужественно поддержан Роппой, невеждой в теории, но зато человеком практики: десять лет он занимался стряпней, не зная Карема, точно так же как четыре года занимался музыкой, не зная Гретри.
Сам ход беседы дал мне возможность спросить у Россини, почему он больше не пишет музыку.
— Но, кажется, я уже назвал достаточно убедительную причину.
— Какую же?
— Я ленив.
— И это все?..
— Думаю, да.
— Так что, если какой-нибудь директор подстерег бы вас за углом театра и направил на вас пистолет…
— …со словами: «Россини, ты сейчас напишешь свою лучшую оперу». Не так ли?
— Так.
— Что же, я ее напишу.
Увы, горечи в его словах было куда больше, чем простодушия. Впрочем, быть может, я и не прав, но я никогда не верил в простодушие этого мощного гения, и всякий раз, когда Россини рассуждал передо мной на кулинарные темы, мне казалось, делал он это для того, чтобы не говорить о чем-то другом.
(Послушайте, Берлиоз, великий мой музыкант-поэт, ответьте мне: не таит ли в себе, как в случае Уголино, какой-нибудь неуловимый миф этот знаменитый пезарец, обожающий макароны и презирающий кислую капусту?)
— Значит, — спросил я у Россини, — весь вопрос сводится к тому, чтобы устроить вам западню?
— Только к этому.
— Ну, а если вместо пистолета приставить к вашей груди дуло поэмы?
— Попробуйте.
— Послушайте, Россини, — сказал я ему, — странная идея пришла мне в голову: если бы я работал на вас, я опрокинул бы обычный порядок вещей.
— Как это понять?
— Вместо того чтобы давать вам стихи, которые вы превратите в музыку, вы должны бы дать мне партитуру, а я написал бы слова на вашу музыку.
— Вот как! — удивился Россини. — Растолкуйте-ка мне вашу мысль!
— Да она ведь крайне проста… В союзе композитора и поэта один по необходимости должен быть поглощен другим: либо стихи убивают партитуру, либо партитура убивает стихи. Какая же из этих двух сторон должна пойти на самопожертвование? Принести себя в жертву должен поэт, поскольку по вине певцов все равно стихов никогда не слышно, а вот музыку благодаря оркестру слышно всегда.
— Следовательно, вы разделяете существующее мнение, что хорошая поэзия только вредит композитору?
— Безусловно, дорогой маэстро: подлинная поэзия, такая, как поэзия Виктора Гюго или Ламартина, обладает собственной музыкой. Это не сестра обычной музыки, а ее соперница; это не союзница ее, а противница. Вместо того чтобы оказать помощь сирене, волшебница борется против нее. Это битва Армиды и феи Морганы. Музыка остается победительницей, но победа истощает ее силы.
— Значит, вы согласились бы сочинить стихи на музыку?
— Без колебаний. Я, написавший триста томов прозы и сочинивший двадцать пять драм, согласился бы, поскольку это уже дело моего самолюбия, помочь вам, послужить вам, ведь я всегда первенствую, если только захочу, и буду считать почетной любезностью уступить первенство вам, кого я люблю и кем восхищаюсь, вам, моему собрату по искусству. У меня свое королевство, как у вас свое. Если бы Этеокл и Полиник имели каждый свой собственный трон, они не погибли бы и, вероятно, умерли бы от старости, постоянно обмениваясь новогодними визитами.
— Чудесно! Ловлю вас на слове.
— На обещании сочинить стихи на вашу музыку?
— Да.
— Я вам сочиню их. Скажите мне только заранее, какого рода оперу хотелось бы вам написать.
— Я предпочел бы фантастическую.
(Как видите, дорогой мой Берлиоз, не обошлось без кислой капусты!)
— Фантастическую оперу? — переспросил я. — Берегитесь! Не в традициях Италии, с ее лазурными небесами, интерес к сверхъестественному: призракам, привидениям, фантасмагориям; нужны длинные и холодные ночи Севера, темень Шварцвальда, туманы Англии, испарения Рейна. Что будет делать бедная тень, заблудившаяся среди римских руин, на неаполитанском побережье, на равнинах Сицилии? Где она укроется, о Господи, если ее станет пре— . следовать экзорсист? Там нет даже самого маленького облачка, куда можно было бы убежать, нет даже самого жиденького тумана, где можно было бы спрятаться, нет даже самой маленькой рощицы, где можно бы найти убежище. За ней бы погнались, схватили за ворот, вывели на яркий свет. Так что наполняйте ночь сновидениями, если ночь это и есть ваш день, а луна — ваше солнце, если живете вы не от восьми утра до восьми вечера, а от восьми вечера до восьми утра. В то время, когда у нас на Севере медленно тянутся ночные бдения, когда при свете коптящей лампы мы заперты в наших подземельях, где девушки крутят веретено, а юноши беседуют, вы затеваете серенады, вы наполняете ваши улицы радостным шумом и любовными песнями. Ваше видение — это прекрасная черноглазая и чернокудрая девушка, которая показывается на балконе, роняет букет роз и исчезает. О Джульетта, Джульетта!.. Вы восстали из вашего склепа только потому, что Шекспир, поэт Севера, повелел вам: «Встань!» И вы, чудный весенний цветок Вероны, повиновались голосу этого могучего волшебника, коему ничто не в силах противиться! Но ни одному вашему соотечественнику ни до, ни после Шекспира даже в голову не приходило высказать подобное повеление! Остерегайтесь, Россини, остерегайтесь!
— Я дал вам полную возможность высказаться, не так ли? — улыбнулся мой хозяин.
— Да, и я прошу прощения за то, что злоупотребил вашим разрешением.
— Нет, нет, говорите еще, говорите как угодно долго. Вот мой друг Луиджи Скамоцца так же, как и вы, поэт; он слушает вас и явно собирается ответить вам.
Я протянул руку к моему молодому собрату:
— Слушаю вас.
— Знаете ли вы, почему наш знаменитый маэстро отсылает вас ко мне? — улыбаясь, спросил меня Скамоцца.
— Он ведь понимает, что слушать вас для меня будет удовольствием.
— Нет, речь вовсе не об этом. Дело в том, что маэстро известна история с одним из моих предков, убедительно опровергающая сказанное вами. Возможно ли, чтобы поклонник Данте отказывал нам в возвышенной поэзии потустороннего — ее уникальный образец явил миру флорентийский изгнанник, — поэзии, в которой Мильтон, поэт Севера, не более чем робкий неофит? Нет, мы имеем право на все разновидности поэзии, поскольку мы пережили самые разнообразные бедствия. Вы когда-нибудь видели, чтобы в вашем сером небе скользили тени более лучезарные, нежели тени Паоло и Франчески? А приходилось ли вам видеть, чтобы из могилы вышел призрак более ужасающий, нежели призрак Фаринаты дельи Уберти? Доводилось ли вам идти рядом с тенью более нежной, нежели тень поэта Сорделло из Мантуи? Ах, вы сомневаетесь в существовании Италии фантастической! Что ж, пусть Россини дает вам свою партитуру. А я вам дам сюжет для поэмы!..
— Вы?
— Да, я. Разве я не сказал вам, что в нашей семье живет память об одной мрачной истории?
— Что же, расскажите мне ее.
— Не стану, поскольку здесь за столом все ее знают. Но, повторяю, пусть Россини пришлет вам свою партитуру, а я пришлю вам мою историю.
— И когда же это будет?
— Завтра утром.
— Согласен, — сказал Россини. — Сегодня же вечером, прежде чем лечь спать, я напишу увертюру.
Затем он поднял свой бокал:
— За успех оперы «Болонские студенты»!
Все охотно присоединились к тосту, зазвенели бокалы и прозвучали горячие пожелания успеха.
За трапезой только и говорили, что о прекрасном замысле.
В десять вечера гости поднялись из-за стола. Россини сел за фортепиано и стал импровизировать увертюру.
К сожалению, он забыл ее записать.
На следующий день я получил текст истории.
А вот о партитуре мне уже никогда не пришлось услышать.
История же такова.
II. КЛЯТВА
Первого декабря 1703 года, во времена папы Климента XI, около четырех часов пополудни три молодых человека, в которых легко было узнать студентов Болонского университета, вышли из города через Флорентийские ворота и направились к очаровательному кладбищу, с первого взгляда напоминавшему скорее уютный парк, нежели обитель усопших. Все трое, закутанные в длинные плащи, шли быстрым шагом и время от времени оглядывались назад, как это делают люди, опасающиеся преследования.