Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 33

- Ты жуй давай, боле сегодня ничем не богат. Все ловушки по чащам пустуют. Берегут одиночество своё. Пришёл, - продолжал старик, - прислушивайся к ним и тогда не пропадёшь…

Клим отрешённо слушал эту ахинею. Он надкусил упругий нарост, как позавчерашнюю булку. Скрипнуло на зубах и во рту раздался вкус квашенной капусты. Он оставил попытку пережевать эту органическую литую массу, широко сглотнул и тут-же подавился, закашлял. Старик терпеливо ждал, когда тот успокоится. Дождавшись, он снова начал:

- Я вот утром выхожу наружу, гляжу на небо, на росу, на траву. И всё ясно: и погода, и улов, и день мой наперёд. Никто меня не съел, и то хорошо. Человек — он сам по себе невкусный. Вот отгрызёт он от себя кусок, прожуёт, да и сплюнет. А с этого куска одни беды: в воду упадет, так рыб потравит, зверь найдёт дикий, так зубы сгниют, поговорит с кем, так и захворает тот. Вот и ходит он по свету, травит этот свет, а потом собою мёртвым травит всю округу. Туда всему и дорога.

- Так, - продолжал он, - про других не буду, не заслужил толковать. Сам серо на цветное смотрел. Ты много пьёшь-то?

- Да, по-разному, - признался Клим.

- Хочешь выпить?

- Можно, - равнодушно ответил Клим.

- Ан нету ни хера! - старик заржал во всё горло. Он хлопал себя по коленям и плескал слюнями вокруг.

- Сам пил, ничему не отказывал. И не только пил, мог и струну запустить. Так жил, что места не было моего. А как только меня прежнего не стало, тогда заменило всего, и мною прикинулось вся округа. И в ней меня нет, одна оболочка. Будто куль смятый, без ничего, из газеты, в которую рыбу завернули, выели, аккуратно смяли, чтоб жир не вышел. Текст уже не разобрать, слился, протёк, как пропись. Такой даже жопу вытереть брезгливо. А пульсировало и болело так, словно вытерли со всеми глистами, смяли и бросили. И шевелюсь то ли от этих червей, то ли от смеха. Да, видно, в газете той и в моём бормотании в унисон событиям изошло что-то и повело меня по миру. И всему, что терпеть во мне притерпело, всему, где быть, меня побывало по миру и помиловало. Богова миска. А ему такие, как я, видно, тоже, как масло.

Старик помолчал, вздохнул. Потом его опять понесло:

- А там каждый монастырь — те же глисты. Войти просто, лишь молитвы свистом. Гордость человечья, что гость я. И лечили мене все, и собачьи лапы давили на плечи.

Тело старика пульсировало, как в эпилепсии. Он закрыл глаза. Под веками бешено гоняли по своим орбитам его серые зрачки, словно хитрый напёрсточник проворными движениями желает заморочить увальня-обывателя. Голова его запрокинулась назад, руки, и без того дряблой кожей, мелко вибрировали.

Красная вязкая юшка прилила к голове Клима, обескровив остальные части тела. Казалось, что она сейчас поделится на фракции и превратится в слоёный холодец. И он устало катал единственную бусину, оставшуюся от рваных чёток, как упругую ртуть, между затёкшими от холода пальцами.

- Давай поспим, - просяще сказал старик, вернувшись в осознание, - а дальше выведу тебя обратно в эти гости ко всем на тебя похожим. И катись на все четыре стороны.

Клим уже спал и не слышал последней фразы.

Он бродил по землянке, такой низкой, что казалось, что у него сплющило шею. Келья из чернозёма, келья из песка. И так снова и сначала. Из черноземельных ниш: с потолка торчали мочковатые корни, как мусульманские бороды, заметно тронувшиеся в рост, бормоча без перерыва бульканьем словесной лавы. Из песочных, спутанных, как монашеские бороды, раздавался гул стремящихся вверх сосен, капала шипящая смола на песок, превращаясь в его потерянные янтарные чётки. Всё это одновременно наливалось и катилось следом. Клим потрогал шею, как юбку гриба, не дающую рассмотреть, что творилось внизу. Он превратился в пешку в этом лабиринте, который был непоследователен, словно условный шашечный гребешок на такси. Клим ушёл далеко, и смола из белых каморок беспорядочно попадала прямо на голову. Голова раскрылась зонтом, напрасно пытаясь принять эти капли. Они жгли и блестели от соприкосновения с плотью. Он рос из землянки и скоро весь вышел на поверхность, где всё вокруг кукарекало, пытаясь склевать эти ожоги с его башки. Резко наступило утро, предательски выдав его миру и всему, что копошилось вокруг. Свет лепил другое пространство, отличное от ночного, и слепил Клима, как чёрную пешку на белой клетке. Тот пытался выпрыгнуть, но туловище его, как резиновый сапог, вросло из подошвы в землю канатным кружевом каких-то грубых лобковых волос, цепляющихся за каждую неровность.


- Вставай!

По плечу Клима ударила холодная рука. Клим открыл глаза: в землянку бил свет, навязчивый и, казалось, пустой. Эта яма уже была наполнена ароматом зверобоя, потом двух мужиков, переживших непростые сны, подсохшими корнями, землёй и, как всегда, керосином. Старик протянул Климу кружку, в которой вчера стояла свеча. В кружке чай или травяной отвар, пробивающий и размягчающий ноздри, законопаченные на ночь засохшей носовой слизью. Клим протёр рукавом лицо, сел, облокотившись к стене напротив старика, понюхал содержимое кружки, отхлебнул, и тепло опять раздалось по организму, придавало сил жизни в унисон рассвету. Старик, кряхтя, разобрал люк, отделяющий их от леса.

- Допивай, пора идти, - добродушно сказал он, выговаривая каждое слово, которое обволакивало землянку и не стремилось во вне, как и тот аромат зверобоя в сосуде Клима и уже в нём самом.

- Снился ты мне сегодня, - старик потрогал голову, поводил рукой по своду черепа, будто желая навести побольше мути там, где её в избытке. - Видать, свидимся ещё. Сам придёшь, как позову.

- А пока походишь по миру, и твоя идея найдётся, - продолжал старец. - Но осторожней с идеями этими. В России каждая идея: в пожар, в кровь, в братскую могилу ведёт. Вот самая гуманная: царство божие построить. Вышли, других положили и постреляли, порезали, выкорчевали, а там пень вверх рогами. Взяли пень и обратно в землю, да так и успокоились. А раз успокоились, там и идея кончилась. Другая пришла: царство слабости человеческой: пол страны разграбили, пол страны на погост перевезли. Так вот, всякая мысль, которая тут всходы даст, зажужжит в мозгах: сначала у шмелей благородных, толстых, чревом волосатых тех, что не всяк цветок тронут, а чтоб послаще, чтоб патока. И понесут этот нектар богу в угоду. Опосля пчела приходит, худа серым телом своим, а там уже скуден луг. Так пчела — не шмель, найдёт, ежели потрудится. Находит и живёт, и хорошо её улью. И как только оказалось хорошо пчеле, так за ней осы летят с яркими туловами, каждая сама по себе. Жрут без разбора всё, пчёл давят. Мало им этого «всего». Пойдут, опустошат луг, а далее: по ямам мусорным, по объедкам, по мертвечине, по всему чуть живому. А в конце муха приходит, сожрёт: и пчёл, и ос, и шмелей останки и гниль какая, повсюду падаль. Луг зарастёт, запахнет, да только некому этот запах почуять. Мёртвым пахнет, мрёт луг.

- Пойдем, покажу, куда тебе, - произнёс он совсем тихо.

Они вместе с Климом вышли из землянки. Туман. Ветер менял тени леса местами. И опять, как в калейдоскопе, рухнуло тяжёлое небо на землю и лёгкие сухие травинки бросило вверх, они отдавали холоду своё промёрзшее нутро, будто холодный чай, который можно вдыхать. Мягкий воздух жидок и в то же время наполнен ароматом смол со сломанных деревьев.

- Туда тебе, - указал старик на пролесок, за которыми змеино шипели шинами автомобили, неслись, сигналя друг другу, перестраиваясь по обочинам в своих шашечных боях. - Дай Бог, свидимся, только уже не случайно. - И старик побрёл к себе, а Клим, ускорив шаг, вышел на трассу.