Страница 54 из 57
Научная теория прогресса требует показать, что в некотором отношении — а именно прежде всего в социально-психологическом отношении — при первобытнообщинном строе было еще хуже, еще несвободнее, чем при рабстве. Не соответствуют никаким фактам рассказы о свободе и независимости человеческой личности в доклассовом обществе. Сколь низко стоял тогда жалкий внешний быт людей, столь низко находился и их внутренний мир. Дикари выглядят импозантно только в описаниях романтиков-путешественников, приписывавших им черты своих собственных социальных идеалов.
На деле все там было противоположно тому, что мы страстно возносим в век коммунизма, космических полетов, атомной энергии, кибернетики, полупроводников… И жалкими были именно люди, а не только их вещи или опыт.
Там, в глубинах первобытнообщинного строя, человек в известном смысле был еще более порабощен, чем при рабовладельческом строе. Независимым и свободолюбивым он был только по отношению к внешним врагам. Внутри племени и рода действовали подчинение и подражание и не действовали непокорность и неповиновение. Энгельс, отдавший дань увлечению первобытностью, нашел такие суровые слова для характеристики истинного положения и состояния человека: “Племя оставалось для человека границей как по отношению к иноплеменнику, так и по отношению к самому себе: племя, род и их учреждения были священны и неприкосновенны, были той данной от природы высшей властью, которой отдельная личность оставалась безусловно подчиненной в своих чувствах, мыслях и поступках. Как ни импозантно выглядят в наших глазах люди этой эпохи, они неотличимы друг от друга, они не оторвались еще, по выражению Маркса, от пуповины первобытной общности”.
Да, корни того, что называется рабской покорностью, возникли значительно раньше рабства. Это не принуждение, а добровольное подчинение, при котором даже не брезжит помысел или ощущение какого бы то ни было протеста.
Внутренняя порабощенность человека задолго до возникновения рабства описана многими внимательными и вдумчивыми наблюдателями первобытных племен. Так, Томас Штрелов, многие годы проживший среди австралийского племени аранда, в конце концов, изучая их обряды и мифы, пришел к убеждению, что религиозная традиция и “тирания” хранителей ее, стариков, накрепко сковали всякое творчество и воображение туземцев. Отсюда проистекают общая апатия и умственный застой. Видимо, уже много столетий священные мифы передаются слово в слово из поколения в поколение. Новые мифы не создаются, обряды не меняются. Ничего нового не допускается в духовном багаже племени.
Иногда утверждают, что признаком рабской психологии является страх, трепет перед вышестоящими. Но правильнее положение, что еще глубже лежит “добровольное рабство”, как выразился французский писатель XVI в. Ла Боэси, т.е. покорность, воспринимаемая как нечто совершенно естественное, следовательно, неощущаемое. Вот каков был исходный пункт всемирно-исторического прогресса как процесса раскрепощения человека. Это, так сказать, абсолютный нуль. Он царил колоссально долго.
Когда приходит рабство из страха, т.е. подавление желания противиться (будет ли это страх плети, или страх неведомого наказующего духа), — это уже какой-то шаг развития. Но до того добровольная несвобода насыщает жизнь общин, племен, народов от складывания до разложения первобытного доклассового строя. Она — тормоз в борьбе с колониализмом и империализмом современных народов, сохраняющих пережитки патриархальных порядков. На эту внутреннюю привычку к покорности старались опереться все колонизаторы, все работорговцы, недаром возведшие на пьедестал сентиментальную фигуру добровольного и преданного раба — “дядю Тома”.
Если историю человечества, с одной стороны, тормозили все, кто имел власть и господство, то, с другой стороны, ее тормозили все духовные невольники общины и пленники покорности.
Гвинейская общественная деятельница На'Койэтте рассказывала: “Все мои предки были рабами. И я хорошо помню рабский страх, который ощущали мои родители. Я всегда думала, что самым трудным делом в жизни было преодолеть этот страх. Я думаю, что если это совершится, то народ почувствует свою силу”. Для психолога в этих словах важны два момента. Если испытывают страх — это уже ступень вперед, ибо это свидетельствует о скрытой внутренней борьбе между господином и рабом, о падении привычки к подчинению, охоты к послушанию. А преодоление рабского страха — это еще одна ступень, поистине выражающая ощущение народом своей силы.
Возвращаясь к социально-психологической категории “мы”, можно сказать, что покорность тирании обычая и его носителей возникает в человеке именно как выражение самого примитивного и начального “мы”, а затем, преобразуясь в рабскую преданность или рабский страх, оказывается собственной противоположностью — отречением от всякого “мы”, подчинением чужой силе и власти. Этот процесс можно заметить и в развитии такого явления, как отчуждение материальных благ. Внутри первобытной родовой или территориальной группы люди добровольно отдавали добро, и традиция превратила это в освященный и неумолимый акт — “дарение”. Чем дальше, тем больше общинники делались невольниками тяготевшего над ними ритуала дарений, подношений и угощений. Еще не было рабства, не было эксплуатации, а уже было фактически подневольное отчуждение продукта. Оно далеко не всегда носило взаимный характер и часто было весьма односторонним. А уж грабительские походы, насильственное взимание дани, как и само рабство, приходят в историю тогда, когда в людях начинает просыпаться нежелание безвозмездно отдавать плоды своего труда и свой труд. Тогда их принуждают страхом и законом.
В силу сказанного открывается несколько новый аспект всей проблемы возникновения в древности рабовладельческих государств — этого “величайшего грехопадения” всемирной истории. Первыми рабами, с точки зрения психологической, были те, кто первыми стали сопротивляться привычному беспрекословному рабству. Ибо только их надо было ставить в специальное правовое положение рабов, заковывать в цепи, плетьми и оружием принуждать к труду. Звучит парадоксально, но ведь это были первые непокорные, первые мятежники. Рабовладельческий строй возник тогда и там, когда и где люди стали пробовать разгибать спину. Их бросали обратно ниц, на землю, на колени. Их смиряли страхом. Да, рабы древнего Рима были пронизаны страхом, но ведь господа тоже знали страх перед ними. Издавались законы, ковалось оружие, выдумывались боги и заповеди. Словом, рабовладельческий строй был только там, где люди начинали свои первые исторические попытки бороться против рабства.
При таком взгляде всемирно-исторический прогресс становится понятнее с точки зрения психологии трудящихся масс. Психологический анализ прогресса, как видим, не сводится к повторению истин политической экономии, хотя ни в чем не противоречит им. В “Происхождении семьи, частной собственности и государства” Энгельса мы находим крылатое выражение: в старых переводах его передавали как “три формы рабства”, под которыми Энгельс разумел античное рабство, средневековое крепостничество и капиталистический наемный труд; в новейших переводах читаем “три формы порабощения”, что менее выразительно. Но все “три формы рабства” были тремя прогрессивными ступенями борьбы против рабства. Они ознаменованы не только изменением способа производства и остальных объективных условий общественной жизни, но внутренним пробуждением и ростом человека.
Раз речь зашла о соотношении истин политической экономии с наблюдениями социальной психологии, отметим, что ошибается тот экономист, который предполагает на протяжении всей истории психологически одинаковый атом — homo economicus, человека хозяйственного и хозяйствующего по тем же самым элементарным принципам, вернее даже по одному элементарному принципу — присвоения, стяжания. Политическая экономия изучает объективные отношения между людьми по производству. Лишь самое вульгарное направление или донаучные школы могли отождествлять ее с наукой о том, как экономить, как накапливать. Это узкобуржуазный взгляд. Объективные экономические отношения, особенно в ранние докапиталистические эпохи, подразумевали у множества людей, у большинства, а в глубочайшей древности — у всех, психологию отчуждения, а не присвоения, расточения благ, а не стяжания. Исторический материализм смешно путать с мнением, будто все люди — материалисты в смысле преследования своих материальных выгод. Психологии расчетливого стяжания исторически предшествовала психология расточительного отчуждения, затем — скрупулезного баланса. Политическая экономия первобытнообщинной формации должна покоиться на явлении безвозмездного дарения. Лишь постепенно в ходе последующих антагонистических формаций изживается эта психология, т.е. труд, продукты и блага начинают экспроприироваться все более принудительно. Но еще в средневековых документах мы встречаем курьезные на современный взгляд законы и предписания, ограничивающие право дарения, т.е. спонтанное раздаривание имущества. Вспомним, как русские купцы и предприниматели подчас с легкостью раздаривали и разбрасывали стремительно приобретенные богатства: за ними не стояли поколения предков, вырабатывавших психологию экономии. Что такое это первобытное дарение, расточение? Оно соответствует отношению ко всем прочим окружающим людям, как к “нашим”, к “нам”. Напротив, отчуждение лишь за компенсацию, тем более — накапливание для себя соответствует отношению ко всем прочим как к “ним”. Правда, и при капитализме остается малая общность — семья, внутри которой долгое время удерживается экономическая психология типа “мы”, т.е. безвозмездного взаимного отчуждения благ и забот; однако в современном капиталистическом обществе очень быстро и это малое “мы” распадается на единицы, и внутрь семьи широчайшим образом вторгается экономический расчет, так что даже детям за домашние работы родители выплачивают маленькую мзду. Чем более личность становится все рассчитывающим homo economicus, тем меньше места остается в ней для добра.