Страница 30 из 52
«Праздник Падающих Листьев в Пушкине, Земля». Это подойдет. Котть вставил кассету в гипнофор, разделся и лег. Едва он уснул, над ним раскинулись кроны многовековых деревьев парка. И всюду: в аллеях, на прудах, в воздухе — везде были люди, головокружительнопестрый, хаотический рой людей. Улыбаясь, Котть шел по аллее — он был счастлив.
Ласло Колондз медленно пробивался к выходу из парка. Он мысленно репетировал все, что скажет завтра Евгению, затащившему его сюда, а потом бросившему на произвол судьбы. Правда, сперва это было даже неплохо, — забыв обо всех делах, окунуться в пестрый, неистовый гомон праздника. Для начала они забрались на Башню-руину и, нацепив крылья, долго планировали над парком, залитым, феерическим светом цветных «сириусов». Потом блуждали по лабиринту аллей, то и дело сталкиваясь с кем-то, разражаясь беспричинным смехом, — Ласло даже усомнился было в беспочвенности всех этих рассуждений о биополе, настолько заразительным было общее веселье, сам дух праздника.
Потом начались танцы. Евгений удрал с какой-то девицей, и Ласло долго смотрел, как они кружились и выделывали замысловатые па метрах в тридцати над землей. Некоторое время он еще поджидал Евгения, но потом его унесло течением толпы, и теперь он медленно, но верно пробирался к выходу.
На пруду, нацепив водомерки, вокруг Чесменской колонны водила хоровод какая-то компания, во все горло распевавшая что-то модное и разухабистое.
С минуту Ласло наблюдал за ними, но смеяться ему уже почему-то не хотелось.
Внезапно что-то скользнуло перед самым его лицом. Он рефлекторно отпрянул и протянул вперед руки. Это оказалось букетом — маленьким ароматным букетиком, и Ласло задрал голову, чтобы понять, откуда же он взялся. Но увидел только чью-то темную фигуру, со смехом взмывающую на гравитре. Ласло воткнул букетик в нагрудный карман и двинулся дальше.
Навстречу ему, негромко разговаривая, шли двое.
— иначе нельзя этого понять, — услышал Ласло, поравнявшись с ними. — В самом деле, осень — это прежде всего грязь и слякоть. Морось. Во всяком случае в те времена. А тут: «Унылая пора, очей очарованье!». Этого не поймешь вне парка! Не правда ли? — говоривший взял Ласло за рукав. — Вы согласны со мной?
— Согласен. Особенно если учесть, что в те времена здесь не было таких толп, прогоняющих и уныние, и очарование.
— Мизантроп! — проворчала фигура, отпуская Ласло. — Пошли дальше, Сережа. Так о чем я говорил?..
Парящие в воздухе «сириусы» — в основном желтых и красных тонов — бросали блики, скользившие по земле, словно тени от облаков; точно рассчитанный ветер срывал с деревьев листья, и они легко планировали в этом неверном свете, чтобы улечься под ноги мягко шуршащим ковром. Какая-то девушка с разбегу натолкнулась на Ласло, рассмеялась, потом, вглядевшись в его лицо, позвала:
— Ребята! Сюда! Здесь Хмурый Человек! Скорее! — Потом лукаво обратилась к Ласло: — Или, может быть, не хмурый, а просто Очень Серьезный Человек? Только откровенно!
— А вы производите массовый отлов хмурых?
— Мы их перевоспитываем.
— Интересно, каким же образом?
Пока они разговаривали, их окружила группа людей, среди которых Ласло, против ожидания, заметил не только молодежь, но и своих сверстников, даже кого-то из Центра. Похоже, за него возьмутся всерьез.
— Смотрите, у него мой листок! — Девушка сняла с плеча кленовый лист и приложила к тому, что был приколот к куртке Ласло: осенний лист был эмблемой праздника. В самом деле, листья почти совсем совпали.
— Теперь вы мой рыцарь! — продолжала девушка. — И будете исполнять мои желания. Прежде всего — улыбнитесь.
Ласло улыбнулся.
— Ну вот, так уже гораздо лучше! А теперь — пойдемте танцевать.
— До дому он добрался только к четырем часам утра. «Плакала моя статья, — думал он, потягиваясь под тугими струями душа. — А завтра придут Нелидовы. Борис просил рассказать о Болдинской осени, — кажется, он работает сейчас над новой повестью Поговорить с ним надо. И будет моя статья лежать на столе Бог знает сколько».
Ласло прошел в спальню и остановился у окна. Отсюда открывался вид на парк. Вдали, за парком, высилось здание Пушкинского Центра, в котором Ласло работал уже почти семь лет — с тех самых пор, как, уйдя из Бродяг и решительно распростившись с пограничными мирами, окончательно осел на Земле. Здесь собиралось и изучалось все, имевшее хотя бы косвенное отношение к творчеству Пушкина.
«Уйти бы в монастырь, — подумал Ласло. — Или податься в отшельники. И спокойно писать статью. Торопимся, толпимся Вот два часа разговаривал с этой девицей, — а теперь могу ли я вспомнить хоть слово?»
Он подошел к гипнофору и вложил в него маленький цилиндрик кассеты. Потом лег, закрыл глаза — и через мгновенье оказался в просторной диспетчерской рудника на Шейле. Он оглядел экраны — конечно же, все в порядке, — подошел к столу и сел писать статью. Уж здесь-то ему никто и ничто не помешает!
Ласло спал и улыбался — там, на Шейле, он был счастлив.
Дмитрий Биленкин. И все такое прочее…
Близился поворот, за которым должна была открыться река Счастья, как Таволгин ее называл, - Руна, как ее называли географические карты. В глухих берегах, где от ягод черники сизовела трава, речка, свиваясь в тугие узлы струй, неслась через перекаты к долгим и тихим заводям, куда поплавок падал, как в поднебесное зеркало, и не было в ней числа быстрым хариусам, темным сигам, красноперым язям, всему, что встречалось так редко на нынешней Земле.
Дрожа от сладостного предвкушения, Таволгин повернул руль. И Руна открылась.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку…
Под обрывом, как прежде, в солнечных вспышках бежала вода, взгляд, как прежде, очарованно устремлялся вдаль, к кипучим порогам, нависшим теням сосен, чреде скал, за которыми угадывался другой столь же извечный пейзаж. Но посреди заветной поляны три вездехода тупыми рылами капотов осадили громоздкий, с чем-то радиотехническим наверху автофургон, вокруг которого сновали люди, все ловкие как на подбор, в одинаковых зеленоватых куртках.
Первым намерением Таволгина было развернуть машину и поскорее умчаться. Но куда? Другого подъезда к реке не было. Правда, дальше по берегу оставались сырые полянки, куда в ожидании приезда друзей можно было приткнуться, мирясь с нечаянным и досадным, но, может быть, временным соседством.
Таволгин медленно тронул машину. Тут ее заметили, и несколько лиц повернулись в каком-то недоумении. От группы отделился человек постарше и пошел наперерез тем уверенным шагом, от которого Таволгину сразу стало как-то не по себе.
И точно. Лениво приказывающий взмах руки был красноречивей слов. Странно чувствуя себя уже в чем-то виновным, Таволгин затормозил.
– Запретного знака не видели? - бесстрастно, как и шел, спросил человек и только после этого обратил на Таволгина взгляд.
Тот еще ничего не успел ответить, только распахнул дверцу, чтобы объясниться, когда лицо спрашивающего внезапно удивилось и не то чтобы обрадовалось, но приобрело живой интерес.
– Фью! - присвистнул он. - Родимчик!.. Ты здесь какими судьбами?
Слово "Родимчик" напомнило Таволгину все, и он тоже узнал человека. Таволгина звали Вадимом, но в детстве, желая взбеленить, его дразнили Вадимчиком-Родимчиком, а придумал это прозвище Родя, Родион Щадрин. И вот, постаревший, он был здесь, на Руне.
Воспоминания детства, как и положено, давно подернулись лирической дымкой, и Таволгин даже обрадованно выскочил из машины, пожал протянутую руку и от ошеломления выпалил явно неуместный контрвопрос:
– А ты здесь откуда взялся?
В глазах Щадрина зажглась та давняя насмешливость, какой он, бывало, отстранял неуместные расспросы о деятельности возглавляемого им школьного совета.
– Обычное задание, старина. А ты, никак, порыбачить собрался? И даже "кирпич" проморгал? Завернуть тебя следовало бы, да уж…