Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 370 из 400

— Я полюбила его, — тихо произнесла Лена в его спину. Ей хотелось, чтобы он знал, что все случилось совсем по другим причинам, что она отдала самое ценное и самое важное, что может быть у девушки, как и должно — по любви. — Я люблю его…

Соболев так резко сорвался с места, что она не успела отреагировать. Только сжалась испуганно перед его яростью, с которой он сгреб ворот ее вязаного кардигана и подтянул к себе поближе.

— Никогда! — бросил он ей в лицо. — Ты слышишь, никогда не смей произносить это! Не может советская девушка любить фашистскую гадину!

А потом оттолкнул от себя так резко, что она с трудом удержалась на ногах, больно ударившись бедром об угол стола. Сам Костя вцепился в стул, сдерживая изо всех сил злой шум крови в венах, призывающий к непоправимым поступкам.

— Как ты можешь даже произносить это? — холодно и зло произнес Соболев, переведя дыхание. — После всего, что фашисты сделали на нашей земле! Сжигали, расстреливали, душили газом! Убивали стариков, женщин и детей. И не просто убивали, а мучили и делали это прежестоко! Как ты можешь?! После всего, что видела сама в Минске! После того, как Татьяну Георгиевну заморили в «душегубке», а Люшу и Колю убил такой же фашистский летун! Возможно даже твой!

— Если бы он был такой, как они, я бы никогда не смогла, — защищалась Лена, чувствуя, как снова просыпается в груди невыносимое чувство вины за свою любовь. — Но он не такой!

— Не «таких» не бывает!

— Ты не знаешь!..

— Я?! Я не знаю? — ярость бурным потоком прорвалась наружу, рискуя уничтожить все вокруг. Лена заметила, как он еще сильнее стиснул пальцами спинку стула. — Я прошел через сотни километров сожженной земли, в которую превратилась наша родина. Я видел виселицы и рвы, заполненные трупами, площади концлагерей, ставшие братскими могилами. Видел шрамы и следы пыток. Я видел, что делали с нашими медсестрами и ранеными, которые попадали в плен. А ты знаешь, что с ними делали, Лена, такие фашисты, как твой?! Или ты сейчас скажешь, что точно знаешь, что он делал на нашей земле? Быть может, его руки были по локоть в советской крови, а потом он смывал эту кровь и… трогал тебя этими руками…

— Пожалуйста!..

Это прозвучало уже слабее, чем прежде. Потому что тут же в голове возникло воспоминание о тех двадцати двух советских летчиках, которых сбил Рихард в Крыму. Это до сих пор лежало где-то в сердце тяжелой ношей, давя порой напоминанием, что Рихард был врагом. Всего одно короткое слово, так много подсказавшее Соболеву в тот момент.

— На каком фронте?

— Он был в основном на Западном… против англичан…

— На каком фронте? — уже более требовательно и резко, словно зная правду, которую Лена безуспешно пыталась скрыть для оправдания Рихарда.

— Крым…

Этого было достаточно. И неважно, сколько времени провел фон Ренбек на Восточном фронте. Лена по взгляду Кости поняла это. По той злости, что разгорелась с новой силой, пугая ее своим накалом. Она видела этот взгляд прежде. Помнила его до сих пор, спустя почти полтора года, с момента, как он обжег ее, оставляя шрамы в душе от этих ожогов. Таким взглядом на нее смотрел когда-то «Обувщик», Дмитрий Гончаров из Ленинграда, повешенный за неудачный побег из лагеря.

Он тебе не товарищ. Никто тебе тут не товарищ, поняла?.. Не своя, не советская она все-таки… Не наша…

Никогда Лена даже подумать не могла, что Костя будет смотреть на нее таким взглядом. Он ранил даже больнее, чем его слова, которыми он зло хлестал ее, рассказывая о том, что творилось в Крыму во время оккупации нацистов. Багеров ров[203], траншеи под Севастополем и Керчью[204], каменоломни Аджимушкая[205]… Людей топили в море, расстреливали, травили газом, живыми бросали в глубокие колодцы и шахты или сжигали. Соболев не щадил ее, не обращая внимания на бледность, разливавшуюся по ее лицу с каждым его словом, и тихие слезы. Все хлестал и хлестал словами, вызывая в памяти все ужасы, что когда-то пережила во время оккупации Минска когда-то сама, и тот липкий страх, который не дает порой спокойно жить до сих пор.

Ей хотелось сказать, что она все это знает. Что видела многое из нечеловеческой жестокости, творимой нацистами, с советскими людьми и в Минске, и здесь, в Германии. Что она уверена в том, что Рихард никогда не смог бы так поступить — она верила в это, собирая как бусины на нить, все моменты, которые без прикрас говорили, что он другой. Не потому, что он хотел быть с ней. А просто потому, что он такой сам по себе, несмотря на то что служил безумному фюреру и носил ненавистный мундир.

Лена хотела это сказать. Но все эти слова придавило грузом слов, напечатанных на обложке нацистского журнала и канувших в Лету во время штурма городка, тяжестью двадцати двух советских душ и взглядом Кости, для которого уже было решено давно тем, что ему довелось узнать и пережить самому во время этой проклятой войны. А потом Соболев в три шага подошел к буфету, на полках которого стояли фотокарточки в рамках, и схватил самую дорогую рамку. Жалобно треснуло стекло, легко погнулось серебро, когда он ударил эту рамку о колено. И прежде чем Лена успела вскрикнуть, достал из-под стекла фотокарточку, раня пальцы в кровь об осколки стекла, и разорвал на такие мелкие кусочки, как только мог. И со злым удовольствием впечатал эти обрывки в пол, давя и их, и стекло каблуком сапога.

— Никогда! — глухо произнес Костя, когда их взгляды снова встретились над этими обрывками и осколками стекла. В его глазах ярко горела решимость, и еле тлела былая ярость, приглушенная недавним уничтожением фотокарточки. В ее глазах царила безграничная опустошенность. Никаких эмоций или чувств. Лишь звенящая пустота и странное равнодушие ко всему происходящему. Словно пережитое в который раз потрясение выжгло все внутри начисто, не оставив ровным счетом ничего, кроме моральной усталости. Поэтому Лена без каких-либо эмоций проводила взглядом уход Соболева из дома, напоследок от души хлопнувшего входной дверью. И точно так же равнодушно собрала осколки стекла от рамки и обрывки фотокарточки. Ее уже было не склеить, как отметила про себя Лена, понимая, что в руках был лишь сор и ничего больше.

От ее прошлого не осталось ничего. Только осколки стекла, оцарапавшие ладони в кровь. Осколки ее памяти. Осколки ее сердца.

Ярость, пусть и утратившая свой накал, никуда не исчезла и тихо тлела в Косте всю последующую неделю. Лена отмечала ее во взглядах, которые ловила на себе во время работы в администрации, или в его движениях. Больше он не провожал ее домой после работы и не приходил в домик на Егерштрассе на ужины, что сразу же довольно подметил Безгойрода, бросив Лене посреди недели мимоходом, как рад, что «наконец-то кто-то из них взялся за ум и подумал о последствиях этих отношений». Нельзя было сказать, что она не ожидала, что Костя возненавидит ее, когда узнает обо всем, но столкнуться с этим неприятием в реальности было гораздо хуже. И невольно думалось о том, как сильно ненавидел бы ее брат, если бы узнал о ее прошлом в Германии. И Лена плакала ночами, чувствуя, как задыхается от паутины настоящего, опутавшего ее по рукам и ногам. А еще от горя, что в который раз потеряла очередного близкого человека.

А потом Соболев и вовсе пропал на несколько дней, и Лена решила, что он попросил о переводе, чтобы не видеть ее, ведь записей о рабочей поездке на шахты в журналах конторы так и не появилось, как бывало обычно. Значит, это был конец. Значит, он долго боролся с собой, раздумывая, заявить на нее капитану госбезопасности или предать свои собственные убеждения, сохранив ее тайну, а в итоге просто предпочел уйти от принятия этого тяжелого решения, исчезнув из ее жизни. Как сама она уходила от выбора, зависнув над пропастью неопределенности, не в силах решить, как ей дальше жить.