Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 365 из 400

— Мама сейчас в Москве, — тихо ответил Соболев уже от порога комнаты. — Вместе с папой. У него сейчас новая должность в наркомате обороны. А бабушка… бабушка умерла еще летом сорок первого.

— О, Котя…

Но ее сочувствие так и осталось без ответа. Костя просто вышел вон, даже не дождавшись реакции на свои слова. И это стало очередным камнем тяжелого груза на душе, который остался после этой ночи.

— Я так боялась, что русский причинит тебе вред. Он выглядел таким суровым, — сказала Лене Кристль с явным облегчением, когда нашла ее на рассвете на заднем крыльце невредимой, но с залитым слезами лицом. — Вернулась, как только он ушел. Что случилось, Лена? Что с тобой?

— Мой брат погиб, Кристль. Почти два года назад. Я только сейчас поняла, что даже не спросила, где он похоронен. Какая же я…

— Моя деточка, мне так жаль, — привлекла ее к себе немка, надеясь своими объятиями хотя бы на толику унять ее боль. — Но теперь он на небесах со своей дочерью и матерью. Твоя маленькая племянница не одна…

Никогда в жизни Лена не жалела в то, что не верит в Бога и все остальное, связанное с ним, как в эти минуты. Потому что религиозные заблуждения могли бы принести облегчение, пусть и минутное. И горе не так терзало ее бы своими острыми когтями, приглушенное флером самообмана.

— Он меня ненавидит. Котя… тот офицер, что был здесь, — произнесла Лена после долгих минут тишины, озвучивая то, что терзало ее на протяжении всей долгой ночи. — Когда-то я любила его первой детской любовью и так сильно мечтала стать его женой. Когда-то мы были очень близки, как и наши семьи. А теперь он меня ненавидит.

— Ему так же больно, как и тебе, моя дорогая. Я видела его, когда он уходил. Ему словно душу вывернули. Больно и горько — да. Но ненависть… Ее нет.

— Ты просто не понимаешь, Кристль…

Но видимо, Кристль понимала в этом все-таки больше, чем сама Лена. Потому что рано утром в понедельник работа в конторе началась, как обычно, без каких-либо происшествий. Никто не арестовал ее, не обвинил в измене и предательстве. Весь день Соболев показывал своим видом, что не желает никакого общения с немецкими машинистками, поэтому с ними контактировал его коллега, лейтенант Воробьев, составляя список шахт, работающих и законсервированных, для того чтобы исследовать их в дальнейшем. Это не удивляло немцев — и прежде приходилось встречаться с явным отторжением и неприятием со стороны советских офицеров, которые своими глазами видели, какое зло творили нацисты на их родной земле. Поэтому не одна Лена удивилась, когда по окончании того рабочего дня к ее столу подошел Соболев и предложил проводить до дома.

— Прогуляемся и поговорим? — бросил он сухо, и Лена согласилась, хотя с трудом удержалась от напоминания, что представителям советских войск и местному населению «настоятельно рекомендовано не вступать в близкие контакты», о чем не уставал напоминать Безгойрода немецкому персоналу. Подобное сближение сулило не только мелкие неприятности Соболеву, но и лишнее внимание со стороны отдела госбезопасности Лене, а также делало ее предметом пересудов местных жителей их небольшого городка. О последнем Лена переживала, впрочем, меньше всего — подумаешь, соседи бы сплетничали вечерами после работ, что племянница фрау Гизбрехт «связалась» с русским ради продовольствия или защиты. Не она первая, и, как подозревала Лена, не она последняя.

— Я много думал вчера и сегодня, — без лишних предисловий начал Соболев разговор, к которому оба готовились за время долгих минут тяжелого молчания, прошедших с момента, как вышли из конторы и направились неспешным шагом к Егерштрассе. — Я все еще не понимаю… никак не могу. У меня просто пока не укладывается в голове… Но одно я знаю определенно — если бы я тогда вернулся за тобой, если бы вывез из Минска, ничего бы этого не было. И я виноват… Я виноват в том, что ты стала… что ты оказалась здесь!

В этих словах было столько боли, что Лена не могла не остановиться на месте, чтобы все-таки коснуться его в попытке стереть эту боль, терзающую его. Но тронуть его на глазах прохожих — как немцев, так и советских солдат и офицеров не могла. Потому просто скользнула пальцами по рукаву его гимнастерки робко. Костя успел поймать ее пальцы у манжеты и сжал так легко и нежно, к ее удивлению, что у нее чуть закружилась голова, и навернулись слезы на глаза, когда это пожатие совершило временной скачок в сорок первый.

— Твоей вины…

— Я виноват, — прервал он ее. — Не утешай и не спорь. Я виноват! Ты даже себе не представляешь, как часто я представлял, что делаю все иначе в те первые дни войны. Я не ухожу от вас в то утро. Или забираю вас вместе с собой в Дрозды на дачу за своими. Или не слушаюсь отца… Я не общался с ним почти четыре года. Не виделся во время отпусков, не писал, — признался Костя, и эта откровенность отозвалась неприятным ощущением в груди Лены. Она помнила Соболевых дружной семьей. Узнать, что в ней случился разлад, было больно. Особенно из-за того, что именно она стала причиной этой ссоры, ставшей пропастью между отцом и сыном.

— Отец обещал мне, что позаботится о вашей эвакуации, если это потребуется. Он дал мне слово, поэтому я поддался на его уговоры сопровождать маму и бабушку. Отец сказал, что мне нужно отвезти их в Оршу, откуда они в случае нужды смогут уехать дальше — в Смоленск и Москву, где их готовы принять друзья семьи. Я думал, что я успею вернуться! Думал, что вывезу своих из города, и вернусь за вами. Но бабушка…. Сердце, ты же помнишь, оно у нее постоянно барахлило. Папа приказал ехать не в Минск в больницу, а дальше. Мы довезли ее до больницы в Орше, и там у нее случился удар. Отнялись ноги. Я не мог оставить их одних в том хаосе, что творился тогда. Я не мог, понимаешь?! А потом стало поздно — немцы заняли Минск… мне пришлось повернуть обратно… Я пытался прорваться к вам, Лена. Но мне пришлось повернуть обратно! Я так ненавидел себя за это решение потом…

Лена прервала его, все-таки взяв его за руку, когда расслышала нотки в его голосе, что цепляли ее за душу и рвали ее маленькими крючками. Не хотелось, чтобы он и дальше чувствовал эту боль, стократно большую, чем ее.

— Знаешь, а мне было легче так, — призналась она после минутного молчания, когда не нужно было слов при этом поддерживающем пожатии, в котором так тесно сплелись их пальцы. — Думать, что вы где-то там, далеко от всего этого ужаса. Что вы успели выбраться. Я так боялась, что вас могли убить, когда немцы сгоняли жителей из Дроздов… ты ведь знаешь, там ведь…

— Концлагерь был. Да, знаю, — подтвердил глухо Костя. — Дачи там больше нет. Ее разграбили и сожгли нацистские ублюдки в первые же дни. И мест нашего детства тоже больше нет. Они все испоганили, немецкие твари! И квартиры нашей тоже больше нет, как и дома в целом. А ваш дом в Минске еще стоит, знаешь? Правда, в ваших комнатах живут жильцы. В Минске теперь сложности с жильем, поэтому квартира попала под перераспределение и уплотнение. Личных вещей не осталось совсем. Ни альбомов с фотокарточками, ничего…

Это было неудивительно после нескольких лет оккупации, когда квартиру занимали захватчики. Но все же было больно понимать, что от ее родного дома не осталось ничего. И даже самого дома у Лены уже больше не было. Теперь он принадлежал новым жильцам. Возвращаться было некуда, да и не к кому. От этой мысли перехватывало всякий раз в горле, что становилось сложно дышать. Война отняла у нее все — дом, семью и родных, профессию, в которую она больше никогда не сможет вернуться. Как жить дальше и для чего? За что уцепиться сейчас, когда одно из самых важных желаний — чтобы закончилась война — сбылось, а оснований для других уже не стало?