Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 293 из 400

Доктор каким-то образом выполнил просьбу Рихарда и принес ему отобранные при аресте крест (правда, золотую цепочку кто-то уже умыкнул, видимо, заменив ее обычным текстильным шнурком) и фигурку балерины. У него не было под рукой писем и фотографий Ленхен, и память снова медленно стирала слова и жесты. Все, что оставалось ему сейчас, когда воспоминания раз за разом выбивали из равновесия, настоящее было полно боли и страха, а о будущем совсем не хотелось думать — это обломок музыкальной вещицы. Как явное доказательство того, что когда-то в его жизни была любовь, дающая силы и заставляющая желать невозможного.

Его потянуло к ней сразу же. Необъяснимое влечение не только тела, но и души, которое так и заставляло его держаться рядом с ней. Как мальчишка, который ищет любую возможность побыть рядом с той, кого все никак не может выбросить из головы. Он невольно подглядывал, как она сервирует стол или убирает в комнате, отмечая изгибы тела, отблеск эмоций в глазах или убежавшую тонкую прядь, выбившуюся из узла волос под косынкой. Хотелось подойти со спины, обнять хрупкие плечи, уткнуться лицом в местечко между шеей и ключицей и так стоять долго-долго, вдыхая запах ее кожи. Не видеть ее лица, на котором без труда можно было разгадать ненависть к себе. Ненависть побежденного к победителю.

Он мог бы легко сделать так, чтобы унять тягу тела. Это решалось простым и действенным способом — несколько ночей, проведенных в постели, избавляли быстро и надолго как аспирин от назойливой головной боли. И русская бы смирилась, какой бы путь он бы не выбрал — долгого и искусного соблазнения или стремительного натиска, которому сдалась бы быстро и который не считался бы насилием при том неосознаваемом ею самой призыве, который Рихард ловил в ее голубых глазах. Она его хотела, как и он ее. И только ненависть держала их на расстоянии друг от друга. Не только чувства русской к нему. Но и его собственная ненависть к тому, что происходило — к собственной слабости. Впервые разум начинал проигрывать сердцу, уступая напору чувств. Она делала его слабым. Из мужчины он превращался в юнца, у которого бешено билось сердце в груди при шелесте юбки за дверью или звуке легких шажков. И просыпалось все самое низменное следом. Странная смесь юношеской влюбленности и ненасытной, требующей настойчиво своего похоти. Дикая мешанина, сводящая его с ума…

Именно поэтому так нужно было, чтобы эта ненависть никуда не уходила, наоборот — русская должна ненавидеть его еще сильнее. Потому что так быть не должно. Не должно быть глупого музицирования, потому что дядя Ханке обмолвился в каком-то из писем, как русской нравится «живая» музыка. Бессонных ночей, которые он может проводить в постели с кем-то в городке, а не за мыслями о русской, спящей этажом выше, и о том, что могло бы быть, не будь он так упрям. Не должно быть странной заботы о ней и желания видеть ее чаще, чем возможно и нужно.

Она околдовала его как дядю, эта русская фея. Он легко угадывал момент, когда она входила в комнату, даже если сидел спиной к двери. Он чувствовал сердцем перемену эмоций в ней и переживал эти эмоции как свои собственные. Он боялся за нее. Черт возьми, ни за кого он еще так не боялся в жизни, как за нее — эту хрупкую русскую с ее тонкими руками-веточками и большими глазищами. И так отчаянно хотел уберечь ее — от ненависти Биргит, от хладнокровной резкости мамы, от гестапо во время того идиотского побега и от нее самой со всеми страстями в ее душе, которые так легко было прочитать на лице. Она так отчаянно ненавидела, что рано или поздно эта ненависть сожрала бы ее без остатка и погубила, как это часто бывает. И впервые он захотел, чтобы она почувствовала что-то другое, зацепилась за что-то, что заставит ощутить вкус жизни. Захотел удержать на краю…

Именно тогда, в лето 1942 года, когда он уезжал из Розенбурга, он уже знал, что бороться бессмысленно. Он и себе самому признался, что неимоверно рад, что на фронт тем ранним утром провожала именно она, Лена. Пусть он так и не посмотрел ни разу в зеркало заднего вида на нее, стоящую на крыльце замка, как бы ни хотел того. Потому что ему уже не нужно было смотреть на нее, чтобы помнить. Ведь русская отпечаталась прямо на его сердце. Тонкая фигурка. Толстый узел из длинной русой косы. Пряди вдоль лица и у маленьких ушек. Аккуратный носик. Широко распахнутые глаза цвета безмятежного моря Атлантики, когда над ним высится чистое голубое небо, и ярко сияет солнце.

Поэтому ему совсем не нужно было вспоминать ее облик после травмы головы. Потому что Ленхен жила в его сердце с той самой поры, как он только ее увидел в парке Розенбурга.

Несмотря на то, что унтершарфюрерам (или одному из них) приплачивали за сносное нахождение в камере, «допросы с пристрастием» стали случаться не только по ночам. Один раз это даже случилось в душевой, когда группу с их этажа привели на помывку, и это особенно ударило по нему. Не физически, нет. Ударило морально.

Когда тебя обнаженного избивают на виду у остальных, многие из которых знают тебя в лицо по хроникам или журнальным и газетным очеркам или читали твое имя в Вермахтберихте, удовольствия это не приносит. И при этом ты ничего не можешь сделать. Потому что их четверо, а ты один. У тебя голые кулаки, а у них резиновые палки, которые одним ударом ломают ребра и нос.

— Каково тебе свалиться со своего небосклона к простым смертным? — плюнул тогда ему в разбитое лицо один из надзирателей, склонившись над ним. О, Рихард бы тогда рассказал ему, что он даже помыслить не может, каково это действительно падать с неба на землю в подбитой машине в бою с противником! Но физических сил больше не было. Даже произнести разбитым ртом несколько слов.

В ту ночь оба соседа Рихарда не давали ему спать, вызывая очередной приступ дичайшей мигрени, от которой в очередной раз хотелось разбить голову о каменную кладку стены. Молодой солдат, перепуганный увиденным избиением, плакал в голос, как младенец, а эсэсовец, выведенный из себя этим рыданием, бесновался в своей камере и орал в окно, чтобы тот заткнулся. Пока обоих не заставили замолчать надзиратели…

Рихард после того едва не сломался, к своему стыду. Когда в очередной раз перед ним положил гауптштумрфюрер лист бумаги и перо, по привычке начиная допрос с требования написать признание, он едва не сделал это и не написал о том, что виноват перед рейхом за то, что полюбил русскую шпионку. Виноват, что ошибся. Что не досмотрел. Слишком был откровенен с ней. Слишком верил ей и слишком любил ее.

Но в последний момент, когда перо коснулось бумаги, Рихард понял, что не сможет написать имя Ленхен и вообще рассказать их историю на бумаге. Не здесь и не для этих людей. Кто-то сказал бы, что она была мертва, и ей уже было все равно. Но для Рихарда это было невыносимо — произносить ее имя здесь, в этих стенах, где ее будут склонять на разные лады. Где никто не поймет того, что произошло когда-то. Он не хотел, чтобы то единственное светлое, которое у него сейчас осталось, вывернули наизнанку и замарали. Достаточно было того, что все это и так было покалечено с самого начала, как Рихард понял со временем.

Он помнил, что говорили бауэры о выжженной земле. Не сразу она принимает семя, из которого может прорасти новый урожай. Не всегда получается вырастить на ней культуру и приходится ждать не один год, пока она восстановит все нужные для этого слои.

У него не было этого времени. И у Ленхен не было этого времени. Как не было иного места, кроме Швейцарии, где еще можно было найти клочок земли для посадки саженца их совместного будущего. Нигде больше, кроме этого небольшого куска земли, где не было войны. Он вспомнил, как тщательно обдумывал этот план, возвращаясь с неба на землю Остланда. Нельзя было просто укрыть ее где-то на территории Германии, даже в горах Альп или в любимом Орт-ауф-Заале. Только в Швейцарии, где не было выжженной войной земли. Где могли зажить его раны от острых игл, которые одну за другой загонял ему под кожу каждый день в России. Он знал, что всякое прикосновение к Лене будет давить на эти иглы, а они напоминать обо всем. Но возможно, в Швейцарии со временем они уйдут глубже под кожу, и боль не будет такой острой. И только при условии, что она никогда не узнает. Потому что она никогда не поймет и не простит. Этого нельзя простить. Никогда.