Страница 31 из 38
– Мы укоряли вас в чем-нибудь?
– Нет, не было такого.
– А теперь я прошу: ускорьте по возможности. Ради вашей же пользы.
– Я буду молить бога, чтобы он даровал мне… Если Саския будет здорова, если запищит младенец – я стану трижды волом, четырежды верблюдом, я буду работать, как римский раб.
Доктор сказал:
– Я вас люблю, господин ван Рейн. Вашу семью люблю. Художника в вас люблю…
Почему этот старичок на стене так любит бередить старые раны? Его хлебом не корми – дай поболтать о прошлом. Причем о самом что ни есть страшном. Он горбится, веки у него чуть не смыкаются, не глаза, а щелочки. И сухими губами, потрескавшимися от времени, горя и холодов, – все говорит, говорит, говорит.
Этот, который на кушетке, затыкает уши. Ему не хочется слышать всего этого. Не хочется снова переживать то, что пережито. Кто сказал, что перемелется – мука будет? Нет, не стало мукою пережитое, оно – как булыжник в груди. А тот, на стене, все говорит – хоть уши затыкай…
Старик, который на стене, нынче переходит на «вы». С чего бы это?
– Господин Рембрандт, вы пережили такое, что не дай бог другому! Вам кажется, что я улыбаюсь? Это назло недругам. На самом деле – от спазма в горле. Этот спазм называется в просторечии рыданием. Меня часто занимает один вопрос: разве мы обидели бога? Отчего были такие напасти?
– Что тебе надо? – ворчит тот, который на кушетке. – Я же все испил до дна. Нет больше горя. Не осталось его. Один пепел!
– Что верно – то верно… Однако была и радость. Давай вспомним: родился Титус. Прекрасный мальчонка, умный, здоровый. И она играла с ним, вскормила его…
– Вскормила? – Кушетка скрипит – это старичок пытается поудобнее лечь, но что-то не получается.
– Да, вскормила. Правда, счастье длилось недолго. Меньше года. Но все же. Она видела его, носила на руках…
– Нет, почти не носила. Ее самое приходилось поддерживать руками Наверное, мальчик убил ее.
– Все молодое, юное нарождается для того, чтобы сменить старое, старших, уходящих.
– Это Саския была старая и уходящая? Это в ее-то годы?! Да она же как следует и не пожила!
– Ровно столько, сколько отпустил господь.
– Нет, не пожила она!
Старичок на стене вдруг начинает глубокомысленно рассуждать:
– Возможно, господин ван Рейн. Но ведь и вы сейчас могли бы встать у мольберта, вместо того чтобы кряхтеть и стонать на кушетке.
– Нет, не могу. Силы уходят.
– Это вы говорили над гробом Саскии. Вспомните… Там, в старой церкви. Рядом с тремя малютками. Но вам надо было жить ради Титуса. И вы должны были выстоять. Кто бы иначе поставил его на ноги? Экономка Геертье Диркс? Или служанка? Или Адриан и Антье? Кто остался у Титуса? Никого, кроме вас. Вы это хорошо знаете…
– Это верно.
– Похороны были пышными. Так хоронят только самых знатных особ.
– Саския была достойна этого.
– Она была достойна того, чтобы ее спасли! Но даже такие выдающиеся врачи, как Тюлп и Бонус, ничего не могли поделать. Недаром говорят на Востоке: нет бога, кроме бога… Бонус, и Тюлп, и другие – что могли они поделать? Они же не боги.
– Они хорошие люди.
– Но не боги.
– Это верно.
– Они сказали вам, господин ван Рейн… Вспомните… «Вы должны, вы обязаны жить ради малыша Титуса. Вы должны сделать для него то, что не смогла Саския». Было такое?
– Было, было, было…
Нетерпение стрелковой гильдии
Воскресным утром Фердинанд Бол увидел господина Яна Сикса у самого шлюза святого Антония. Это прямо напротив дома Рембрандта, через улицу. Господин Сикс был одет в зеленый бархатный камзол, на плечи небрежно накинут пурпурный плащ.
– Ваша милость, чем любуетесь? – спросил Бол.
– А, доброе утро, господин Бол! Просто смотрю на воду.
– И что же? – Бол подошел к самому краю одетого в камень канала.
– Великая вещь эта вода, – сказал Сикс, снял шляпу, обнажив голову с копной почти рыжих волос. – Недаром ее почитают как бога. В некоторых странах.
– Вы – поэт, господин Сикс. Вы истинный поэт! Мне часто хочется написать воду, уходящую вдаль. Воду, к которой едва прикоснулся утренний туман…
– И в вас заговорил поэт, господин Бол.
– Да нет! Я чисто зрительно воспринимаю этот пейзаж, а вы, можно сказать, всем существом…
Молодой Сикс остановил его:
– А знаете, какая разница между поэтом и художником? Скажем, между поэтом и вашим учителем?
– Не улавливаю, – признался Бол.
– Художник втрое больше трудится. Физически. Он одновременно и поэт и землекоп. Да!
Бол чуть не уронил папку с бумагами – вовремя успел схватить на лету, а то бы плавали в воде.
– Простите… Это я вышел порисовать сангиной… Так вот, господин Сикс, если говорить применительно к моему учителю – он действительно и поэт, и дровосек, и землекоп. Это же машина, с помощью которой можно приподнять шар земной…
Ян Сикс сказал:
– Кстати, господин Бол, раз уж мы заговорили о господине ван Рейне, как обстоит дело со стрелковой гильдией?
– Со стрелками Баннинга Кока?
– Именно.
– А что? Учитель работает не покладая рук. Учтите, господин Сикс: умерла госпожа ван Рейн. Это, доложу вам, был удар молнии. Но ван Рейн удержался на ногах. Он не пал на землю. А перед тем умерла сестра его. Чуть раньше мать. Это в Лейдене. Надо быть львом, чтобы пережить все это.
Ян Сикс посмотрел вдаль, вздохнул.
– Господин Бол, человек эгоистичен от рождения. Надо быть большим человеком, чтобы перебороть эгоизм. А что взять с этих самовлюбленных стрелков? Им подавай готовый заказ.
– Но ведь работа идет. Учитель проводит дни на складе.
– Они об этом знают?
– Он пишет их и в мастерской.
– Отчего же они, господин Бол, ворчат?
– Не имею понятия. Они позируют, они приходят, они вроде бы довольны.
– Все не так. Все не так просто, господин Бол.
– Что же им надо?
– Я же сказал: подавай заказ – деньги плачены.
– Как в булочной, что ли? – поразился простодушный Бол.
– А вы думали! Хуже! Как в лавке башмачника, который обязан тачать башмаки, – и дело с концом.
– Позвольте, господин Сикс! Ведь это же…
– Вы хотите сказать – «высокое искусство»? Верно? А им наплевать. У них, видите ли, место пустует в гильдии на Ниве Дулен. И его надобно занять, пока кто-то более ловкий не наложил лапу на это пустующее место.
– Какой ужас!
– Так-то, господин Бол, жизнь – штука жестокая. Вот когда у вас будет собственная мастерская – а она у вас будет, – тогда полной мерою испытаете все прелести занятий искусством. Знаете, что говорят о вашем учителе?
– Кое-что… Ведь злых языков – хоть отбавляй.
– Вы только вдумайтесь… И это об авторе «Анатомии»… Первое: он вышел из моды.
– Это кто?! – вскричал Бол.
– Ваш учитель. Да, да. Так говорят. Видите ли, Бол, он, оказывается, из моды вышел.
– А кто вошел в эту самую… моду?
– Зандрарт, Флинк.
– Может, и ван Флит?
– Все может быть в этом мире.
Солнце пробилось сквозь пелену паров, и вода заиграла по-особенному…
– Дальше: эти стрелки – великие ценители флоринов! – уже выходят из себя. Им, видите ли, наскучили сеансы. Им скорее подавай картину. Да чтобы во всю стену. Чтобы весь проем принадлежал роте. Каково?
Бол казался потрясенным.
– Вышел из моды? – прошептал он,
– Вы видели картину на складе?
– Я ее вижу каждый день.
– Что скажете, Бол?
– У меня не хватает слов. Рождается шедевр. Учитель не щадит себя. Даже с Титусом видится изредка.
– Кстати, мальчик здоров?
– Доктора говорят, что да.
– Дай-то бог!
Бол все еще не может прийти в себя:
– Послушайте, ваша милость, два десятка оболтусов становятся героями. Они воодушевлены. Они горят желанием идти в бой и, если надо, умереть за родину. Ваша милость, они сидят не за бокалами пива, но рвутся в бой. Они – герои. Они – сила народа. А капитан Баннинг Кок? Ведь это же наш Александр Македонский, Ганнибал, Цезарь в Галлии…