Страница 24 из 38
Рембрандт вложил в свою левую ладонь плотно сжатый кулак.
– Понимаете, доктор, на сердце не то…
– Что именно?
– Толком и не объясню. Слишком хорошо идут мои дела. Я могу, как это ни странно звучит, сказать, что счастлив. Хотя были невосполнимые потери. Умер отец, а он еще мог бы жить, а я имел возможность больше помогать ему. Умер бедный мой брат Геррит. Говорят, он нашел успокоение. А я? Я даже не смог быть на его похоронах. А потом – мой учитель Ластман. Я тоже слишком поздно узнал о его кончине. Но это дела не меняет. Здесь, на сердце, муторно от всего этого. Только у мольберта прихожу в себя. Саския, скажу откровенно, свет в моем окне. Но как ребенок? Он вроде бы слишком поздно дал знать о себе. Все ли пройдет так, как надо, как это обычно бывает? Судьба уже била меня по затылку. Я никогда не забываю об ее прихотях. Что будет теперь?
Бонус остановился.
– Я не предполагал, что вы такой мнительный. И такой… Как бы это сказать?..
– Такой болван? – подхватил Рембрандт.
– Ну уж вы хватили! Я вовсе не о том. Мне казалось, что вы настоящий испанский бык. Торо – знаете? А у вас вон какие переживания. Да еще в ваши годы.
– На здоровье не жалуюсь, ваша милость, я только говорю, что здесь, в груди, что-то не так.
Доктор Бонус зашагал дальше.
– Я не слишком увожу вас от дома?
– Нет, мне полезно проветрить голову.
– Вообще-то, все мы ходим под богом. Хотя господин Тюлп больше уповает на науку. Впрочем, так же, как и я. Ваш покорный слуга тоже испытал неприятные часы, дни, месяцы. Да, да! Когда я приехал сюда, в Амстердам, меня не желали допустить к врачебному цеху. Какой-то Бонус из Португалии! К тому же с претензией на опыт и знания! Вы полагаете, мне было тепло? Мы все люди, и нам присущи общие заботы и общие беды…
– Вот я и спрашиваю себя: все ли пойдет гладко?
– Вы имеете в виду госпожу ван Рейн?
– Да.
– Не будем тревожиться раньше времени. Ей прописаны чудесные снадобья, она не может пожаловаться на неудобства домашние. Будем верить, господин ван Рейн. Верить и надеяться… Что же до вашей работы, я говорю: вам «грозит» большая известность. – Доктор Бонус подмигнул.
– Куда больше? Я, кажется, сыт по горло.
– Это только кажется. Вот поживем – увидим.
Рембрандт остановился, чтобы распрощаться с доктором.
– Вы лечите, доктор, не только лекарствами. Спасибо на добром слове.
– Желаю вам всяческих благ, господин ван Рейн. Я еще наведаюсь к вам.
Из разговоров у «Воздвижения креста». Музей имени Пушкина. «Шедевры мюнхенской пинакотеки». Москва. Октябрь, 1984 год.
— Небольшое полотно, а когда смотришь на репродукции, то оно кажется огромным…
– Это оттого, что событие сгущено до предела и немало действующих лиц. Сравнительно раннее полотно Рембрандта.
– Почему – раннее? 1634 год. Уже написана «Анатомия доктора Тюлпа».
– Верно, однако Рембрандт шел вперед. Много нового оказывалось впереди в смысле света, цвета, композиции. Особенно – цвета.
– Это он писал для штатгальтера Оранского?
– Да. Пять картин «Страстей Христовых». Две – перед нами. Эта и «Вознесение Христа».
– Позвольте, а кто это в самом центре? У подножия креста. Что-то знакомое. Вот тот, в голубом.
– Да это же сам художник. Его автопортрет.
– Верно ведь! А церковь не сердилась? Взять да и поставить себя возле Христа!
– В том-то и дело, что сердилась. Придирались, разумеется, при любой возможности. То, что он библейские мотивы писал со своих современников-голландцев, кое-как прощали. Но вплетать в Евангелие самого себя? Это уж казалось слишком!
Ветер завывает под широкими застрехами. Сеется мелкий, холодный, очень противный дождичек. Осень не осень, лето не лето. Не поймешь, что в природе делается. Издали доносится знакомый с детства шум – это море сердится.
В камине тлеют здоровенные чурбаки. Тускло горят свечи. Все, как в детстве.
Адриан покуривает трубку. Антье что-то довязывает. Лисбет, как обычно, в плохом настроении. В гости приплыл Рембрандт. Из Амстердама. Не с пустыми руками, со щедрыми подарками.
– Чего так потратился? – удивляется Адриан. Он привык считать каждый флорин, прижимистый поневоле.
Рембрандт не смог приехать на похороны Геррита. Его успокаивают: мол, ничего страшного, так сложились обстоятельства…
– Лучше расскажи о своем несчастии, – говорит Адриан. – Чего там стряслось?
– А что говорить? Разве писал неясно?
– Письмо письмом. Живое слово важнее. Да оно и понятнее. Лисбет говорит, что твоя Саския – женщина холеная. А им всегда не везет с детьми. То ли дело мы, простые. Мы родим где угодно… Что же все-таки стряслось?
Рембрандт долго молчит. Молчат и они. Ждут. А он не торопится. Ветер свистит. Море где-то шумит…
– Умер, – говорит он наконец, почти не открывая рта. – Назвали его Ромбертусом. По имени ее отца.
Лисбет бросает взгляд, подобный молнии, на Антье. Та поджимает губы – мол, все ясно: будто у Рембрандта не было отца. Будто отец был только у Саскии. Можно подумать, что Ромбертус звучит лучше Хармена.
– … Он родился здоровым. Так казалось. И Тюлп, и Бонус – известные врачи – тоже говорили, что ребенок хорош. А что случилось потом – одному богу ведомо. Он словно бы растаял. Прямо на глазах. Наподобие снежной фигурки.
– А грудью кормили? – с нажимом спрашивает Лисбет.
– Да.
– Кормилица?
– И кормилица.
Антье недоумевает:
– Зачем кормилица, ежели мать молода и здорова?
– У них так положено, – бурчит Лисбет.
– А врачи, стало быть, недоглядели, – так решает Адриан.
– Нет, они очень старались…
– А глаз? – спрашивает Антье.
– Какой глаз? – Рембрандт не понимает, о чем речь.
– Какой? Дурной!.. В Лейдене все бы определили…
– Она очень страдала… – говорит Рембрандт и длиннющей кочергой разгребает золу в камине.
– Еще бы! Мать же… – Антье кончает вязанье. Откладывает в сторону мотки с нитью.
– Мне трудно было смотреть на нее.
– А как теперь?
– Время все лечит, – уныло произносит Антье.
– Вот именно, Антье! – Рембрандт немного оживляется. – Я бы не приехал сюда, если бы не был уверен, что с Саскией ничего плохого не приключится.
Антье желает подбодрить Рембрандта. Она говорит:
– Молодая еще. Все будет. И дети – тоже.
– Слышишь, Рембрандт? – Адриан начинает чертить круги в воздухе своей закоптелой трубкой. – Антье говорит мудрые вещи. Я тоже могу сказать: все будет. Она молода. Ты не старый. Главное – не падать духом.
– Я и не падаю.
– Этого мало! Надо прочно стоять на ногах. Выстоять надо, Рембрандт.
– Спасибо, Адриан. Ты всегда был мне опорой. Если там, в Амстердаме, я кое-что значу – это все благодаря тебе. Тебе и отцу!
Удары, которые…
Старичок на стене насмешливо приподнял брови. Глаза у него сузились. Склонился еще ниже. Говорит:
– Что, господин ван Рейн? Задумался?
– Нет. У меня сердце болит. И душа – тоже.
– Погода к этому располагает…
– Дело не в погоде.
– А в чем? Разве доктор Тюлп не сваливает многое на погоду?
– На этот раз – нет.
– Кто же виноват?
– Старость.
Старикашка – а как еще назвать его? – похихикивает, покашливает. Понарошку, чтобы подразнить этого, который на скрипучей кушетке. Обнищавшего художника. Бывшего богача. Владельца шикарного дома на Бреестраат. Ныне забытого всеми…
– Как – всеми? – вопрошает старик со стены. – А господин Сикс? Такой влиятельный в Амстердаме… Ты же его увековечил?
– Это не в счет.
– Что именно?
– Увековечение.
– Что так?
– Многие больше полагаются на свою мошну. Она важнее всякого там увековечения, которому, говорят, грош цена…
Старик противно похихикивает. Он немножко обижен. Даже не немножко! Неужели этот портрет старого скопца есть портрет Рембрандта ван Рейна? Неужели художник не подумал о вечности?..