Страница 3 из 6
4
Мы коснулись технической стороны тотальной мобилизации. Ее осуществление можно проследить, начиная с первых военных призывов Конвента и с реорганизации армии, проведенной Шарнхорстом, вплоть до динамических программ вооружения последних лет мировой войны, когда страны превращались в гигантские фабрики, а производство армий было поставлено на конвейер, чтобы и днем и ночью посылать их на поля сражений, исполнявшие роль потребителя, столь же механически поглощавшего кровавые жертвы. Сколь бы мучительной именно для героического духа не была монотонность этого зрелища, напоминающего выверенную работу питаемой кровью турбины, все же не может оставаться никакого сомнения в том, что здесь присутствует свойственное ему символическое содержание. Тут обнаруживается строгая логическая последовательность, жесткий оттиск времени на воске войны.
Техническая сторона тотальной мобилизации, между тем, не является решающей. Ее предпосылки как и предпосылки любой техники, лежат гораздо глубже, и мы назовем их здесь готовностью к мобилизации. Эта готовность имелась во всех странах; мировая война была одной из самых народных войн, которые знала история. Таковой она была уже потому, что пришлась на время, заставившее с самого начала исключить все прочие войны из разряда народных. Кроме того, народы довольно долго наслаждались мирным периодом, если отвлечься, конечно, от мелких захватнических и колониальных войн. В начале этого исследования мы пообещали прежде всего не изображать тот стихийный слой, ту смесь диких и возвышенных страстей, которая свойственна человеку и во все времена делает его послушным военному призыву. Мы хотим, скорее, попробовать разобраться в многоголосии разнообразных сигналов, ознаменовавших начало этого особого столкновения и сопровождавших его на всем его протяжении.
Там, где мы встречаем столь значительные усилия, находят ли они свое выражение в могучих строениях, таких, как пирамиды и соборы, или же в войнах, заставляющих трепетать все жизненные нервы, — усилия, особо отличающиеся своей бесцельностью, — там нам для объяснения будет далеко не достаточно экономических причин, пусть даже они будут совершенно очевидны. Это одна из причин, в силу которой школа исторического материализма способна затронуть лишь то, что лежит на поверхности военных событий. При рассмотрении таких усилий мы должны, скорее, в первую очередь подозревать в них явление культового ранга.
Сделав замечание относительно прогресса как народной церкви XIX века, мы уже указали тот слой, где была ощутима действенность призыва, позволившего осуществить решающий, а именно связанный с верой момент тотальной мобилизации в среде грандиозных масс, которые необходимо было привлечь к участию в последней войне. Возможность уклониться от него представлялась этим массам тем менее реальной, чем больше речь заходила об их убежденности, то есть чем более явным становилось прогрессивное содержание громких лозунгов, благодаря которым они и приводились в движение. В какие бы грубые и резкие цвета не были окрашены эти лозунги, в действенности их сомневаться нельзя; они напоминают пестрые тряпки, которые во время облавной охоты направляют зверя прямо на ружья.
Даже от поверхностного взгляда, пытающегося чисто географически разделить участвовавшие в войне силы на победителей и побежденных, не может ускользнуть преимущество «прогрессивных» стран, — преимущество, которое, по-видимому, объясняется своего рода господствующим в них автоматизмом в смысле дарвиновской теории отбора «наиболее приспособленных» особей. Особенно нагляден этот автоматизм при рассмотрении того обстоятельства, что даже страны, относящиеся к группе победителей, такие, как Россия и Италия, не избежали значительного разрушения своей государственной структуры. В этом свете война предстает как неподкупный судья, выносящий приговор по своим строгим законам, — как землетрясение, испытывающее на прочность фундамент каждого здания.
Далее выясняется, что в поздний период веры во всеобщие права человека монархические образования оказываются особенно неустойчивыми перед лицом военных разрушений. Наряду с бесчисленными малыми коронами во прах повергаются немецкая, прусская, российская, австрийская и турецкая короны. Австро-Венгрия — государство, в котором мир средневековых форм влачил свое схематичное существование будто на острове, принадлежащем уже миновавшему периоду в истории Земли, разлетается на куски, как взорванный дом. Последняя абсолютная в старом смысле слова европейская власть — царская — падает жертвой гражданской войны, которая пожирает ее, словно эпидемия, сопровождаемая ужасающими симптомами.
С другой стороны, бросается в глаза непредвиденная способность к сопротивлению, присущая прогрессивной структуре даже в состоянии ее большого физического недуга. Так, подавление чрезвычайно опасного мятежа 1917 года во французской армии представляет собой второе, моральное марнское чудо, явившееся намного более симптоматичным, нежели чисто военное чудо 1914 года. Так, в Соединенных Штатах, в стране с демократической конституцией, мобилизация сопровождалась принятием таких резких мер, какие были невозможны в милитаристском прусском государстве, в стране с цензовым избирательным правом. И кто станет сомневаться, что подлинным победителем из войны вышла Америка — страна без «заброшенных замков, базальтовых сооружений, без историй о рыцарях, разбойниках и привидениях»? Уже в этой войне было не важно, в какой степени государство являлось милитаристским, или в какой оно таковым не являлось. Было важно, в какой степени оно было способно к тотальной мобилизации.
Германия же должна была проиграть войну даже в том случае, если бы выиграла битву на Марне и подводную войну, ибо при всей ответственности, с какой ею была подготовлена частичная мобилизация, она не подвергла тотальной мобилизации обширные области своих сил и именно по этой причине оказалась способной — из-за чисто внутреннего характера своего вооружения — завоевать, сохранить и, прежде всего, использовать только частичный, но не тотальный успех. Чтобы закрепить его за нашим оружием, нужно было готовиться к новым, не менее значительным Каннам, чем те, которым была посвящена вся жизнь Шлиффена.
Однако прежде чем сделать выводы из этого положения, мы попробуем показать соотношение между прогрессом и тотальной мобилизацией еще более подробно.
5
Для того, кто старается понять слово прогресс в переливающихся оттенках его звучания, сразу же становится очевидным, что политическое убийство княжеской персоны в эпоху, когда под ужасающими пытками публично, как исчадия ада, были преданы казни какой-нибудь Равальяк или даже Дамьен, должно было затрагивать более сильный, более глубокий слой веры, чем такое же убийство в эпоху, следующую за казнью Людовика XVI. Он обнаружит, что в иерархии прогресса князь причисляется к тому роду людей, которые вовсе не пользуются никакой особой популярностью.
Представим себе на мгновение гротескную сцену. Шеф какой-нибудь рекламной компании получил заказ на изготовление пропагандистских плакатов для современной войны. В распоряжении у него находились бы два средства для того, чтобы вызвать начальную волну возбуждения, а именно — либо убийство в Сараево, либо нарушение нейтралитета Бельгии. Нет никаких сомнений в том, какое из двух оказало бы наибольшее воздействие. Внешнему поводу к началу войны, каким бы случайным он не казался, присуще символическое значение, поскольку в лице виновников убийства в Сараево и их жертвы, наследника габсбургской короны, столкнулись два начала: национальное и династическое — современное «право народов на самоопределение» и принцип легитимности, с трудом реставрированный на Венском конгрессе с помощью политического искусства старого стиля.