Страница 13 из 235
На социальном уровне, впрочем, «чистки» имели другую функцию. Они были кровожадно-демократичны. Выросло новое поколение образованных советских людей, которым старая интеллигенция мешала. Занимала посты, кафедры, квартиры. А новые и сами уже могли справиться. И, кстати, как показал опыт, справились неплохо. Выиграли войну, построили индустрию, запустили спутник. Не без помощи уцелевших «старых», конечно. Но факт остается фактом: демократическая масса, сев на место старой интеллигенции, оказалась впечатляюще эффективна.
Другое дело, что, заняв место старой интеллигенции, новая восприняла ее традицию и самосознание. Новая интеллигенция в значительной мере была порождением чисток, но отождествляла себя с их жертвами. Что по-человечески вполне понятно.
После смерти Сталина и разоблачения культа личности советская интеллигенция дружно принялась разоблачать преступления прошлого. Так возник интеллигентский миф о 1937 годе. Не в том смысле, разумеется, что ужасов не было - были, да еще какие - но интерпретация этих ужасов полностью подчинялась законам мифотворчества. Почему именно 1937 год? Потому что это нечто вроде коллективной исторической травмы интеллигентов. Для старых - ужас гонений, для новых - изживания ответственности за счет отождествления себя с гонимыми. Для молодых - присоединение к прошлому, ритуальное искупление вины отцов.
В 1931 году во время коллективизации погибло куда больше людей. Вымирали целыми селами. Но в историческом сознании засел именно 1937 год. Его жертв мы знаем поименно. А в 1931 году исчезали мужики. Кто их знал? Кто считал?
Советская интеллигенция послесталинской эры осознала себя в движении «шестидесятников». Носили это название не без гордости, признавая себя выразителями общественных настроений, типичных для самого, быть может, успешного десятилетия в истории современной России. А пожалуй, и современного мира.
Многие из шестидесятников сформировались как личности значительно раньше. По существу, речь идет не об одном, а о двух поколениях, объединенных общими идеалами и надеждами, общим политическим опытом.
Старшие прошли войну. После войны поступали (возвращались) в университеты. Но мирная жизнь оказалась не совсем такой, как ожидали. В конце 1940-х годов началась новая волна репрессий, гонения на «космополитов» (интеллектуалов с еврейскими фамилиями). К 1956 году, когда Хрущев на ХХ съезде КПСС выступил с разоблачительным докладом о культе личности Сталина, «старшие шестидесятники» были уже вполне сложившимися людьми с богатым жизненным опытом.
«Младшие шестидесятники» войну не пережили. Это было первое поколение советских людей, которое, хоть и застало войну в детстве, получило возможность мирной жизни. Их взгляды сложились под влиянием идей ХХ съезда и опыта «старших шестидесятников».
Это было время безусловного оптимизма.
Шестидесятники верили в социализм и истинный ленинизм, противопоставляемый ими «культу личности», всему комплексу явлений 30-40-х годов, получившему название «сталинизма». Идеология социализма, революционная и марксистская традиция были их опорой в диалоге и полемике с властью. Да, они были выращены в традиции социалистической мысли, но именно поэтому становились критиками системы, инакомыслящими и диссидентами.
Правда, Маркса шестидесятники в большинстве своем знали неважно. Михаил Лифшиц, Эвальд Ильенков и Григорий Водолазов были на этом фоне исключениями. Большинство ограничивалось работами Ленина, входившими в обязательный курс любого гуманитарного (и не только) образования. Однако и этого было достаточно, чтобы увидеть гигантскую дистанцию между идеалом и действительностью.
Отношение к власти тоже было двойственным. Ее критиковали. С ней спорили. От нее требовали признания вины и просто ответов на вопросы. Неприятности с цензурой становились обязательным эпизодом в биографии любого уважающего себя писателя. Но с другой стороны, власть, с которой спорили, была та же, что освободила миллионы из лагерей, разоблачила культ личности и разрешила пропаганду свободомыслия в журнале «Новый мир». Власть надо было устыдить, уговорить, убедить. Перед ней надо было поставить зеркало и заставить всмотреться в собственные неприглядные черты, ужаснуться им.
Увы, власть и интеллигенция шли по расходящимся траекториям. Уже в 1956 году Хрущев, только что произнесший доклад о «культе личности», послал танки для подавления восстания в Венгрии. А ведь венгерские повстанцы вдохновлялись выводами из его же доклада!
Прогрессивная интеллигенция не одобряла разгром Венгрии, но склонна была простить его советской власти. Его списывали на «противоречивость процесса», общую ситуацию холодной войны. Да и в самой Венгрии было далеко не все ясно: наряду со сторонниками демократии и социализма там вышли на улицу и откровенно реакционные силы. Во всяком случае, так говорили и думали люди, обсуждавшие происходящее на московских и ленинградских кухнях.
Принято считать, что после того, как Н. С. Хрущева сменил Л. И. Брежнев, политическая оттепель закончилась. Понемногу стали приходить вести о новых политических репрессиях. Разумеется, это даже сравнивать нельзя было со сталинскими временами. Ведь наказывали сейчас только тех, кто сам, вполне сознательно, перешел определенную черту - например, Андрея Синявского и Юлия Даниэля, публиковавших «антисоветские книжки» на Западе. Или активистов Союза Коммунаров Валерия Ронкина, Сергея Хахаева, призывавших к новой социалистической революции против бюрократии.
Однако «заморозки» наступили не сразу. В известном смысле вторая половина 1960-х даже динамичнее, чем первая. Происходили серьезные изменения в самом советском обществе, а также в его бюрократической элите. Показательно, что ни смещение Хрущева, ни даже ужесточение цензуры и повседневного идеологического контроля не привели к отмене решений ХХ съезда. Критика «культа личности» не была инициативой одного Хрущева. Бюрократия поддержала его, ибо стремилась стабилизировать и укрепить свое положение - прекратив террор, избавившись от угрозы «чисток» в собственных рядах. То же стремление к стабильности привело и к свержению Хрущева, когда стало ясно, что тот своими инициативами начинает раскачивать лодку. Те же обстоятельства подталкивали советскую партийную верхушку запустить экономическую реформу 1964 года. Повышение экономической эффективности встало в повестку дня после того, как прежние, репрессивные методы контроля вышли из употребления. Но когда выяснилось, что реформа ведет не только к повышению эффективности, но и к перераспределению экономической власти внутри системы, ее предпочли остановить.
Именно с экономической реформы начался политический кризис в Чехословакии.
Когда в 1968 году советские войска вошли в Прагу, подавив движение за «социализм с человеческим лицом», возглавляемое самой же Коммунистической партией, для многих из «шестидесятников» это было крахом. По собственному признанию, они потеряли веру в социализм, перейдя на либеральные, правые позиции.
Однако же странно: почему насильственное прекращение эксперимента воспринимается как доказательство его провала? Это все равно, как если бы богемские последователи Яна Гуса потеряли веру в идеи проповедника, узнав, что его сожгли. Насилие власти героизирует идеи, против которых оно направлено. По логике вещей, советское вторжение должно было бы укрепить миф о «настоящем социализме», а не похоронить его.
Интеллигенты отказывались от идеи демократического социализма не потому, что она была раздавлена танками (идею танками не раздавить), а потому, что изменилась сама интеллигенция. Миф о «переломе» 1968 года был создан задним числом, чтобы оправдать и обосновать массовую «смену вех», которая началась значительно раньше, а завершилась существенно позже. Не отрицаю: тот или иной конкретный персонаж действительно «перековался» за один день (вернее, за одну ночь 21 августа 1968) года. Но тут речь идет о целой социальной группе, целом поколении.
Идеологический поворот можно считать более или менее законченным лишь к середине 1970-х. Отныне устанавливается четкая граница между легальной прессой и самиздатом. Раньше в редакции «Нового мира» могли лежать рукописи, машинописные копии которых уже гуляли из рук в руки. Теперь самиздатовские тексты пишутся изначально «не для печати». Вслед за Синявским и Даниэлем все больше авторов изначально пишут свои произведения для публикации на Западе.