Страница 111 из 122
Будучи знакома с Передреевым много лет и зная его с самой хорошей стороны, я тем не менее порою удивлялась его особой внимательности, учтивости. Так вот, например, звонит мне по телефону Э. Балашов:
- Передреев прислал "Равнину" из Грозного, он не послал ее тебе, так как потерял твой адрес, и просит меня сообщить его.
- Чудак! Неужели не мог заодно послать и для меня?
- Не мог заодно… Заодно… - сердится Балашов. - В том-то и дело, что не мог. Будто ты не знаешь Передреева?
- А будто ты не знаешь, что значит выбраться на почту, стоять в очереди, оформлять бандероль и так далее?
Балашов не затянул с ответом, и вскоре я получаю книжицу с письмом: "Прими „Равнину". Не обессудь. „Стою один среди равнины голой…" Вернее, лежу. Отдыхаю. Как говорил незабвенный Леня Панин, нахожусь „в ремонте". Давно бы выслал тебе книжицу, да не знал адреса, потерял, как всегда. Можешь написать рецензию „По равнине голой катится бубенчик… " Далее следуют еще несколько строк, но и они лишены даже малейшего оттенка довольства собой, тщеславия.
6. "Навстречу идет человек"
Передреев тянулся к людям, интересовался каждым встретившимся ему человеком. Ведя беседу, он внимательно всматривался в лицо и глаза собеседника, будто полагался не на его слова, а на собственное впечатление. Он вступал в беседу со "всяким" только потому, что относился с уважением, доверчиво к каждому человеку, невзирая на его положение, ранг. В "Знамени" некоторые обязанности - присматривать за входом и гардеробом, приготовить чай - исполняла уже немолодая Марта Яковлевна. Одинокая женщина, потерявшая в войну двух сыновей, она жила в общежитии Литинститута, где работала ранее уборщицей, и, возможно, поэтому считала себя причастной к литературе. Я не раз видела беседующего с ней Передреева. А как-то раз до меня донеслись ее слова: "Да, рифмов не хватает!" У меня было дрогнули в улыбке губы, но Передреев, продолжая внимательно слушать, сделал мне едва уловимый осуждающий знак.
Добрый по природе и абсолютно правдивый, Передреев не считал зазорным высказать свое мнение о стихах любому поэту, порою самому именитому. Он мог, указывая на кончик мизинца, сказать своему собеседнику: "Вот какой ты поэт!" Я была свидетельницей не одного такого случая и лишь однажды бурной реакции обиженного: заявив "Меня поет весь мир!", он дал Передрееву пощечину и быстро удалился. Передреев почему-то не последовал за ним.
- Странные люди! - произнес он как бы в раздумье. - Ну скажи он мне то же самое: ты, мол, плохой поэт, и я охотно соглашусь, я сам знаю, что я плохой поэт… Зачем же пускать в ход руки? Поверь мне, я никогда не начинаю драку первым.
А спустя некоторое время я увидела их как ни в чем не бывало и даже весело беседующими друг с другом. Затем, выступая на вечере памяти Передреева, этот поэт, к его чести, не сказал ни единого предосудительного слова о покойном.
И не будь у Передреева доброго, внимательного и заинтересованного отношения к людям, не будь он столь наблюдателен, сумел бы он создать так много стихов, посвященных конкретному человеку? О чём говорят даже многие названия: "Мать", "К образу матери", "Сон матери", "Азербайджанская мать", "Старуха", "Одинокая", "Ты просто Нюркою звалась…", "Тетя Дуся, бедная солдатка…", "Жил старик", "Кондуктор пригородного", "Гуинплен", "Поэту", "Знакомцу" и т. д. Но и большинство стихов с "безадресным" названием также обращены к человеку: "Итог", "Самолет над деревней", "Ботинки", "Уличная баллада" и другие.
Эти стихи создают целую галерею лирических портретов, удивляющую и обширностью, и разнообразием. В них соседствуют всемирно известный ученый и солдатская вдова тетя Дуся, парящий над родной деревней летчик и клоун цирка, кондуктор пригородного поезда и карманник экстракласса Мурашкин, водитель самосвала на далекой стройке и московская домработница Нюра, школьник военных лет и инвалид сапожник, убитая горем старуха и девушка, кормящая птиц, русская и азербайджанская матери, а также Пушкин и Фет, Заболоцкий, Соколов и Рубцов, Яшин и Новруз… И все эти люди изображены с любовью, теплыми мягкими красками, а если кое-кто и с иронией, то это добрая, едва уловимая ирония.
Наряду с друзьями и почитателями таланта, были у Передреева и недоброжелатели, и явно не любившие его люди. Почему? Ответом на этот вопрос могут стать проницательные строки из статьи Г. Ступина "Ты, как прежде, проснёшься, поэт…": "…ему не прощали уже того, что он был русский (разрядка автора. - С. Г.) - в изначальном и единственном, самом высоком и прекрасном смысле этих слов. Не прощали глубины и тонкости ума, благородной простоты и особого изящества, присущих только от природы одаренным людям, не прощали нетерпимости к лицемерию, низости, наглости".
Некий писатель, увидев как-то у меня фотографию незнакомого ему Пе-редреева, гневно бросил мне: "Сволочь! Антисемитка!" Однако через какое-то время раздался его звонок в редакцию:
- Читал в "Литературке" превосходные стихи вашего Передреева об Эйнштейне.
Речь шла об опубликованном вместе со стихами "Памяти Заболоцкого" ("Мы все, как можем, на земле поем…") и "Ночь" стихотворении "Когда весь мир перед его трудом…". В отличие от первых двух, стихи "об Эйнштейне" не имели названия (лишь затем - "Итог"), имя ученого в них не упоминается, но одного предположения оказалось достаточно, чтобы их заметили и похвалили. А о двух первых стихотворениях в разговоре даже не упоминалось.
Порою дело доходило хоть и до мелких, но досадных пакостей. Ему, например, могли не выдать денег по уже оформленной командировке из-за звонка в бухгалтерию не питавшей симпатии к Передрееву сотрудницы редакции. Она, весьма довольная своей проделкой, объяснила потом мне свой поступок неточностью в оформлении предыдущего отчета (чуть ли не годичной давности), однако при этом явно лукавила, поскольку такие неточности улаживались обычно в стенах бухгалтерии…
Этот случай, может быть, и не стоил внимания, если бы не выглядел особенно обидным на фоне совсем иного отношения к другим командировкам. Та же сотрудница редакции не скрывала, что оформила командировку известному поэту, одному из плеяды "детей XX съезда партии", поскольку ему, дескать, понадобилось посетить строительство своей дачи на Черноморском побережье Кавказа. А сколько откровенно циничных признаний по этому поводу прозвучало в пору так называемой свободы слова…
Подобные выпады Передреев, казалось, воспринимал вполне спокойно и даже подшучивал над их виновниками. Он не держал зла даже за рукоприкладство, если это случалось, выражаясь юридическим языком, в состоянии аффекта. Что не скажешь о его оппонентах. Обиженные, они затевали ссоры, а порою дело доходило и до кулаков. Они же распространяли молву о "небезопасных" беседах с Передреевым, а, как известно, "добрая слава у порога лежит, а худая - по свету бежит".
За многие годы знакомства с Анатолием мне довелось стать свидетелем всего лишь двух таких злополучных бесед. Об одной из них я уже упоминала, но о другой хотелось бы рассказать подробнее. Так, к столику в буфетном зале ЦДЛ, где мы пили кофе, подсел далеко не молодой поэт с юной спутницей, студенткой его семинара в Литинституте. Бравым, хозяйским жестом он достал из своего портфеля и поставил на стол бутылку водки. Прервав нашу беседу, он стал рассказывать что-то о себе, явно рисуясь перед своей студенткой. Пе-редреев, долго и внимательно слушавший его, неожиданно вскипел:
- Перестань, пожалуйста, паясничать! Невыносимо видеть, когда живое лицо превращается в задницу!
Не успела я ахнуть - никогда не слышала от Передреева ничего подобного, - как рассвирепевший Дон Жуан вскочил и, схватив бутылку с водкой, замахнулся ею на Передреева. Дело принимало дурной оборот, но, к счастью, благоразумие взяло верх, и водка вновь воцарилась на столе, уступив место брани. Позднее поэт объяснил свое негодование тем, что Передреев, дескать, дискредитировал его в глазах ученицы. Передрееву же не понравились не только ломания собеседника, но и сам факт приглашения юной студентки уже седеющим наставником распить с ним не что иное, как бутылку 40-градусного горячительного, которую он озаботился заранее купить и принести с собой.