Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 107

За бугром в затишке присел отдохнуть молодой партизан, да так и замерз. Во рту у него торчал окурок. Ветер играл рыжим, выпущенным из-под кубанки чубом. Ноги замело песком.

Волы в упор тащили броневой автомобиль.

Валялась лошадь с выеденной волками требухой. Кто-то, спасаясь от холодного ветра, заполз в лошадиное брюхо; наружу торчали два костыля и одна нога в худом чоботе.

Брела молодая женщина с грудным ребенком на руках. Слезы размывали грязь на ее раскрасневшихся щеках. Из кармана бекеши торчала бутылка с молоком. Впереди, разбрыливая песок тяжелыми сапогами, шагал муж в малиновых штанах. Лицо его было накалено тифозным жаром, гноящиеся глаза не глядели. Нет-нет да и обернется и заорет: «Рассупонилась, тварь поганая!» И женщина зальется еще пуще. Ребенок уже не плакал, а только сипел.

Максим бодрил лошаденку хворостиной, но та ровно не слышала и, помахивая жиденьким хвостом, еле тащилась, заплетая ногу за ногу.

Тянулись руки, исхудавшие до того, что кожа казалась присохшей к мослам, и руки, отекшие до остекленения, в тифозной шелухе и язвах, многие руки тянулись и цеплялись за наклески арбы.

— Подвези.

— Куда же я тебя, бедолага, посажу?

— Как-нибудь… Ноги меня не держат… Посочувствуй…

— Жаль, друг, тебя, да жаль и себя.

— Ну, ладно, мы не сядем… Пойдем рядом… Будем только держаться…

Под курганом в головах издыхающего коня сидел, кутаясь в бурку, кавказец. Из-под сшитой из целого барана папахи его голодные глаза горели, как угли.

— Чего сидишь? — окликнул кто-то тихим голосом.

— Смэрть ждем, — так же тихо ответил он.

— Айда с нами.

— Гуляй адын.

— Продай, — потянул с него боец бурку, — тебе все равно умирать.

— Китыгис, кабан!.. Я тебе сделаю зубы наружу! — И кавказец взмахнул наганом.

Прошли.

Песок расползался под ногою, лошади вязли в песке по щетку.

В лощине застряла батарея. Артиллеристы выпрягли шатавшихся от изнурения, взмыленных битюгов, сыпнули в дуло каждого орудия по пригоршне песку и дали последний залп. Пушки дернулись и, изуродованные, свалились с лафетов. Батарейцы шапками отерли вспотевшие лица, закурили и, ведя в поводу битюгов, пошли вместе со всеми.

Два пулеметчика попеременно волочили за собой пулемет. Выбившись из сил, с раскрытыми ртами и глазами, налитыми кровью, они остановились, перекинулись коротким словом и принялись зарывать пулемет. На мерзлом песке сделали неприметные для чужого глаза хитрые отметины: они еще не теряли надежды вернуться!

В малиновых штанах отошел с дороги немного в сторону, перекрестился и пулей зачеркнул свою жизнь. Жена упала на него, забилась, закричала на крик:

— Феденька!.. Федя… Федя…

Ее темный вой доставал до каждого сердца, но всяк, кто ни проходил, отвертывался, чтоб не видеть такого… Никто и ничем не мог ей помочь… Но вот, шатаясь от усталости, подошел молодой боец и молча взял ребенка на руки. Женщина сняла с себя крест, накинула его на шею мужу и, плача с привизгом, поплелась за человеком, который понес ее ребенка. Долго она оглядывалась, останавливалась, как бы намереваясь повернуть назад.

Висел дождь, пахло мокрым песком.

Максим объехал распряженную повозку с больными. Они стонали и наказывали всем идущим и едущим мимо:

— Обозник обрубил постромки и ускакал верхом… Жеребец серый в яблоках, хвост коротко острижен, левое ухо резано, тавро глаголем. Обозник в плисовой бабьей жакетке, кривой на левый глаз. Где увидите — пристрелите.

— Не догонишь… Он поди-ка уже в Астрахани чаек с кренделями попивает.

Ковылял, припадая на ногу, китаец. По груди крест-накрест пулеметные ленты, на ремне через плечо ящик с полевым телефоном, в руках по винтовке, под мышками зажато по пучку соломы. За ним, не спуская с соломы налитых тоскою глаз, как тени, качались и брели, заплетая нога за ногу, брошенные хозяевами две худющие клячи. Как ни горько было бойцам, но многие рассмеялись.

— Покурим.

— Моя посола Астлакань, — оскалил он в улыбке гнилые зубы и прошел, не останавливаясь.

— Этот и до Сибири дойдет.

— Они живущие… Вчера на стану один такой же совсем кончался, а капнул я ему на язык три капли вина, у него глаза заблестели, встряхнулся: «Полоссай, товалиса», — только его и видали.

Пала ночь, забушевала темень, да такая, что и хвоста лошадиного невозможно было разглядеть. Ледяными струями потянул ветер, заковывая все в ледяную корку. А там хватила и, подобно снежному потопу, хлынула, закрутила метель.





Завыла, заметалась степь.

— Беда, — сказал Максим, — пропадем.

— Волчья ночка, — гнулся моряк, с головой укрываясь шинелью. Зубы его стучали, как пулемет. — Сам себя не видишь.

Наткнулись на целый лазарет. Лошади подохли в хомутах. На тачанках стонали, ругались, призывали бога и кляли его.

Мальчишка начал бредить. Он хватал Максима за руки и бормотал:

— Дяденька, у меня головной тиф… Дяденька, я умираю… жарко… Будто я — самовар, и в меня ровно кто горячих углей насыпал… Гони! Гони! Там за горой наша станица… Бабушка меня ждет, Федосья Кудрина. Капельку водички… жарко… Дяденька, кадеты! Вон, вон кадеты бегут… Белые флаги вьются… Стреляй! Дай винтовку! Гони скорее! — Он метался и захлебывался слезами.

Арбу мотало на ямах, арба дергалась, как в судороге.

— Гони!

— Тише, Максимушка, — просил Григоров. — Ох, ох, больно. Все нутро из меня выворачивает… Укрой меня, я замерзаю.

Максим набросил на Григорова свою шинель, а сам спрыгнул и зашагал рядом. Ноги его после тифа опухли и не лезли в ботинки. В пути он раздобыл валенки, но и в валенках было не лучше — то они мокрые, то обмерзнут, как колотушки.

— Волчья ночка… А ветер, ветер, того гляди, штаны сорвет… Это не игра. Не отстояться ли нам? — спросил Галаган.

— Остановимся — пропадем, — отозвался Максим. — Хоть и потихоньку, а ехать надо.

По мерзлой дороге скреблись лошади, скрипели колеса. В темноте хриплые голоса нокали.

— Кто идет?

— Темрючане.

— Братцы, — взмолился Максим, — давайте держаться вместе. Все как-то веселее.

— Погоняй, земляк, не отставай… Нас чумак ведет, сорок годов с промыслов рыбу возил, все дороги наизусть знает… На Эркентеневский улус трафим.

— И далече до него?

— К утру, гляди, довалимся… Только бы коняшки сдюжили.

Мальчишка спустил с плеча халат и, раздирая на себе гимнастерку, кидался:

— Жарко… Кожа на мне лопается… Дяденька, у меня ноги отваливаются… Одна уже, кажется, оторвалась?.. Слышишь, под землей конница скачет? Темно? Страшно! Аа! А! А! Горим! Горим! Пить хочу. Дай глоток воды, один глоток. Позовите взводного, я ему все расскажу…

— Фу ты, гнида, какой беспокойный, все бока протолкал, — ворчал моряк, прижимаясь к нему, чтобы согреться.

Максим не чуял под собой окоченевших ног, голову разламывало, каждая жила в нем стонала, но — с мужеством бывалого солдата — он крепился и все время что-нибудь делал: то оберет с лошадиной морды сосульки, то седелку оправит, сунет мальцу в горячий рот кусочек льду, приглядывал за Григоровым.

К утру парнишка затих. Отгоревшее лицо его посерело. Закушенный и покрытый белым налетом язык торчал на сторону. На синие веки опускались снежинки и не таяли.

— Испекся, — сказал моряк. — Столкнуть, а то только мешает.

Он ссунул мертвого и с облегчением вытянул на освободившееся место занемевшие ноги.

Мутный рассвет нагая степь ехали по еле набитому проселку.

— Где же улус?

— Леший его знает… Похоже, в сторону упороли.

— А чумак?

— Ночью сбежал… И мешок с хлебом прихватил, чтобы ему, кобелю старому, подавиться нашими крохами.

Вьюга-подируха из-под снегу драла песок. Снег поверху зачернел. Перебитый со снегом, скипевшийся мерзлый песок забивал уши, нос, рот. Песок скрипел на зубах, резал глаза и, казалось, пересыпался в пустых кишках.

Нежданно наехали на одинокую кибитку. Укрытая ото всех ветров, она стояла в седле меж двух курганов. Лошади, раздувая ноздри на кизячий дым, жадно заржали и прибавили шагу.