Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13



— Уцмий барана обещал.

— Барана? — Гмелин откашливается. — Врет он, Федька, насчет барана. Врет. Ну, а лекарства как?

— Лекарства? Он еще в прошлый раз разрешил. Как Михайлов в Кизляр с вашим письмом поедет, так и доставит, значит.

— Федя! — неожиданно говорит Гмелин. — А тебе меня жалко?

— Вы скоро поправитесь, Самуэль Готлибыч. Вот мы с вами через горы и в Расею.

— Читай вот…

Федька зажигает свечу, шевелит пухлыми губами. Читает вслух письмо Гмелина:

— «…Мы теперь в крайней бедности. Шестую неделю ожидаю вспоможения, но тщетно, что впереди последует — не знаю».

— Письмо-то видишь какое… — Гмелин опять натужно кашляет. — А в Кизляре не больно хлопочут. Прошло уже семнадцать дён, а ответу идти всего семь. Понимаешь?

— Понимаю… Ироды они!

— Ну, ну будет. — Гмелин поднимает голову и строго грозит пальцем. — Ты у меня смотри, Федя. Говори, да не заговаривайся. Кизлярский комендант — честный и благородный офицер.

— А если они благородные, почему о вас забыли? Ханов чужих говорить прислали, отчего уцмий еще пуще разозлился. Третьего дня я сам слышал, как он говорил, что не только нас, но и всех российских людей, через его владения проезжающих, ловить и удерживать будет.

Гмелин машет рукой:

— Да ты что-нибудь перепутал, Федька. Не от уцмия ты это слышал, от меня. Помнишь, я диктовал письмо, а ты писал.

— Запамятовал, Самуэль Готлибыч. Теперича вспомнил. Там еще дальше: «Я нахожусь при смерти. Эмир Гамза грозит, не знает, что сделать со мной. А сделать ему остались две крайности: или умертвить меня гладом, или продать в рабство».

— Верно, — кивает Гмелин. — Только не в рабство. Просто я умру, а уцмий зароет меня где-нибудь на собачьем кладбище.

— Не дадим! Не дадим!.. — кричит Федька.

На его крик входит Михайлов:

— Что тут происходит?

— Да вот, Федька воюет! Рыцарь!

— А как же, — Михайлов хлопает казачка по плечу. — Он и вправду рыцарь. Если бы в прошлый раз не стащил лепешки, не знаю, что бы мы есть стали.

Гмелин хмурится:

— Так что же, Федор, лепешки, значит, были ворованные?

— Как ворованы? — вспыхивает Федька. — Все видели, как я их брал. Просто уцмий запретил всем что-нибудь нам давать. А людям нас жалко. Вот они нарочно и положили, чтобы я взял.

Наступает тягостное молчание.

Затем путешественник спрашивает:

— Михайлов, вы любите орган?

— Не знаю… — пожимает плечами студент.

— А я вот люблю, — мечтательно произносит Гмелин. — Там, где я родился, в церкви всегда играл орган. Фуги Баха. Вы знаете, мне кажется, у этой музыки есть цвет и запах. Цвет белый, а запах… запах соснового бора. Ууу… — гудят сосны. Плохо, что я не совсем верующий. Было бы какое-то утешение. Кто-то играет Баха, а твоя душа легко, как облачко, поднимается к небу.

— Бог даст — все уладится, — восклицает Михайлов, — и в скорейшем времени мы будем поспешать в Россию…

Глава XIV. ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ! В НЕБЫТИЕ? В БЕССМЕРТИЕ!

«Родина! Где она? Там, где ты умер? Или там, где ты родился? Или там, где ты жил?» — рисовальщик Бауэр думает сейчас об этом. Его начальник родился в Германии, жил в России, умер в Персии. Олеандровый венок украшает чело ученого, а в руках у него персидская роза. Роза уже поблекла.

Бауэр смотрит на цветок.

— Розы быстро вянут. Они… Они слишком красивы, чтобы жить долго, — заканчивает его мысль студент Михайлов.

— Да, — кивает Бауэр. — Их трудно писать…

Художник и студент вновь смотрят на цветок, а потом Бауэр спешит к телеге:

— Не довезем мы его до России. Право, не довезем. Жара.

Они смотрят в небо: яркое, горячее солнце. Михайлов сегодня проклинает солнце. Пусть дождь, пусть слякоть, только не солнце. Если оно будет печь так еще день — все кончено. Придется хоронить здесь, во владениях уцмия.

— Черт, — Михайлов ругается и, испугавшись такого кощунства, торопливо крестится: — Спаси и помилуй… Гмелин тоже поминал это слово: спаси и помилуй нас, судьба. Однако даже мертвого судьба его не баловала и не миловала.

Студент Михайлов не раз видел, как трудно умирали люди. И все-таки умереть в чужой стране…

Цок-цок-цок — бойко стучат копыта. Лошади бегут рысью.

Рисовальщик поднимает голову и замечает перса на жарком, взмыленном коне.

— Великий аллах! — приветствует перс. — Благослови ваш путь и усей его розами.

В ответ путники едва поворачивают головы.



Перс спрыгивает с лошади, подходит ближе:

— Мир вам…

— Мир, мир. — Михайлов смотрит на него исподлобья. — А ты зачем пожаловал?

— Мой повелитель послал меня узнать о здоровье высокочтимого бека Гмелина.

— О здоровье? — от удивления Михайлов столбенеет. — Да он же умер…

— Мой повелитель изволит сомневаться. Он так любил бека, что…

— Что?! — взрывается Бауэр. — Что хочет еще раз его убить?! Нет, не выйдет! Нельзя убить два раза.

Художник дико, безумно хохочет.

Перс невозмутимо взирает на рисовальщика и так же сухо и бесстрастно продолжает:

— Пока мой повелитель не убедится в здравии бека, русские не покинут пределы ханства.

Отвернувшись, Михайлов молча показывает на телегу. Скрестив руки, ждет.

Перс осторожно подходит, будто крадется. Долго что-то нюхает, а затем, внезапно наклонившись, начинает крючковатыми пальцами щупать мертвое тело.

— Хватит! — кричит Михайлов. — И так ясно.

— Ясно, бек, ясно. — Перс достает маленькую иконку в золотом окладе — подарок уцмия.

— Ну, — насмешливо говорит художник, — расщедрился наконец. — Берет иконку, рассматривает ее и отдает персу обратно.

Посланник уцмия в недоумении прыгает на коня и, гикнув, скрывается за поворотом.

Пыль, поднявшись столбом, блеклой позолотой ложится на шапки.

Все так же нестерпимо печет солнце, а русские медленно и печально идут туда, где ветер и снег, туда, где далекая белая Россия. Идут они, и под унылый скрип колес каждый вспоминает пройденный путь.

— Э-э-э-э!.. — кричит возница.

Навстречу русским едет горец. Он снимает шапку и, поклонившись усопшему, ждет на обочине.

— Гей, — окликает его Бауэр. — Скоро ли уцмиевские владения кончатся?

Горец не понимает. Тогда Бауэр просто протягивает руку по направлению к горам и говорит:

— Уцмий!

Горец понял. Он показывает на ближайшую гору. До нее верст десять.

К вечеру путники достигают перевала и, перейдя его, останавливаются.

В листве невысоких кустарников перекликаются невидимые вечерние птицы. Небо вверху густеет, становится похожим на большой синий купол, где одна за другой загораются звезды.

— Может быть, здесь? — чуть слышно спрашивает Бауэр.

Михайлов кивает.

— А гроб? — недоумевает Федька.

— Успокойся, — Михайлов кладет ему на плечо руку. — Схороним как положено.

Потом Бауэр и Михайлов роют могилу. Тело Гмелина бережно кладут на одну из досок, прикрывают сверху другой.

Федька низко опускает голову. Он не в силах смотреть: вот-вот навсегда, навеки уйдет дорогой и близкий человек.

Сыплется, сыплется земля. И летят вместе с нею цветы и листья. Неприметно вырос у дороги холмик, а на нем камень.

— Двинемся, — говорит Михайлов.

Бауэр кладет ему руку на плечо:

— Ночуем здесь…

И еще на одну ночь остаются с Гмелиным его друзья и ученики, проводившие путешественника в последний путь и доставившие в Россию его дневники и записки.

А утром самый юный из них, казачок Федька, не раз обернется, чтобы еще раз взглянуть и никогда не забыть той могилы.

По прибытии в Россию Михайлов и Бауэр исполнили заветы столь дорогого им начальника экспедиции — доставили его дневники и записки в Академию наук. Вот их рапорт:

«О смерти академика С. Г. Гмелина в плену у одного горского кавказского владетеля.

В учрежденную при Императорской Академии наук Комиссию студента Ивана Михайлова и рисовальщика Фридриха Бауэра.

ПОКОРНЕЙШИЙ РАПОРТ

Понеже человеческие советы отчасти укоснели, а отчасти не действительны были избавить от тяжкой неволи господина профессора Гмелина, то он сам себя освободил и вылетел из рук варварских. Ибо как день ото дня препятствия свободы его возрастали, мучитель его, Хайдатский владелец, от часу гордился и настоял на неправедные свои требования, и письменно коменданту Кизлярскому угрожал учинить над ним какое-нибудь злодейство, если в тринадцать дней беглые его терекемейцы или тридцать тысяч рублей денег за них не будут ему отданы. На Тереке господина генерала-поручика де Медема руки множеством других неприятелей заняты были, а комендант Кизлярский, пропустивший первый способ к избавлению его, более силы не имел, как только учтивыми письмами спросить уцмия о выпуске. Господин профессор, печалию и отчаянием, худым и непривычным воздухом, при том бедностью и нищетою содержания и пропитания и от того приключившеюся болезнию утружденный и изнуренный, в 27 день июля сего года, в конце десятого часа пополуночи, горестным и плачевным образом скончал свою жизнь в Амет-Кенте».