Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 56



— Отучилась два года в училище, потом бросила.

Она начинает перелистывать страницы, и я одного за другим узнаю земляков.

— Не нравилось учиться?

Вот Нардина у галантерейной лавки дона Чиччо, дородная Шибетта, выходящая из церкви под вуалью цвета слоновой кости, которую вышила моя мать, Неллина у дверей ризницы… Какой смысл разглядывать эти кривляющиеся с глянцевой бумаги лица, если на них и без того натыкаешься всякий раз, как выходишь из дома? Предложи мне кто никогда больше с ними не встречаться, я бы ещё и приплатила.

— Нет, нравилось. Только негоже девушке слишком много знать. Так мать говорит. А потом, после случившегося…

— Снова пойти учиться не хочешь?

— Да поздно уже, теперь это всё в прошлом, — бормочу я и сразу вспоминаю, как учила с синьорой Терлицци латинские времена, когда ещё верила, что rosa, rosae, rosae — это волшебная формула, способная отвести беду.

— Сдать экзамены экстерном и после работать учительницей не думала?

— Отцу это уже приступа стоило. Клочок земли, что у нас был, полдюжины кур — всё потравили. А с вышивкой я справляюсь, мать хвалит, говорит, я молодчина.

— Слушай, Олива, я вот почему с тобой с глазу на глаз поговорить хотела, — вздыхает наконец она. — Адвокат станет спрашивать и о том, чего тебе, возможно, вспоминать не хочется, но ты должна знать: он это делает только потому, что хочет помочь. Чем больше ты ему объяснишь, тем будет лучше.

— И что тогда ждёт… ну, этого? — спрашиваю я, не сводя глаз с Лилианиных фотографий.

— Ему предъявят обвинения в похищении и сексуальном насилии.

— Старшина сказал, что мне никто не поверит и что судья ничего делать не станет.

— Что ж, возможно и такое, — отвечает она. — Сабелла, конечно, хорош, но результата я обещать не могу. Если решишь продолжать, то только ради себя самой, ради того, чтобы людям правду сказать.

У меня сводит живот: я пока не знаю, будет ли мне это по душе. Правда ведь и в том, что моё сердце всякий раз начинало биться сильнее, если я видела, как он стоит на той стороне улицы, ожидая, пока я пройду мимо. И в том, что я расстраивалась, когда та сторона улицы оказывалась пуста и никто не провожал меня взглядом до самой грунтовки, ведущей к дому.

Маддалена продолжает перелистывать страницы, и на одной из них вдруг возникает материно лицо в обрамлении шали, которую она отдала мне в день похищения.

— Мне нравилось ходить в школу, ведь тогда я знала ответы на любой вопрос, а теперь уже ничего не знаю. Соседи ждут, что я пойду к алтарю, и ей, — я указываю на фотографию, — наверное, это бы тоже понравилось. Брат, похоже, хочет, чтобы я вышла замуж за Саро, нашего с ним друга детства, но тот женился бы на мне только из жалости, а я не хочу принести ему несчастье. Не говоря уже о том, что тем самым подвергну опасности всю его семью, и им в конечном итоге придётся расплачиваться за мой грех. И потом, есть ещё отец: если я отступлюсь, он будет разочарован. Слишком много унижений принесла ему эта история, слишком много пересудов, косых взглядов: вон, и сердце не выдержало…

Колени дрожат, мне так стыдно, что я даже в глаза ей взглянуть не могу.

— Я стольких людей растревожила из-за глупой ошибки, в которой сама виновата не меньше, чем тот человек. Но правда в том, что я трусиха. Какой из меня пример?

Маддалена берёт мою руку и кладёт на материну фотографию.



— Смелость подобна растению, — говорит она, — ей нужна забота, хорошая почва, вода, солнечный свет… Представь, что двое стали свидетелями преступления и узнали убийцу: вот только он принадлежит к весьма влиятельной семье. Что они сделают? Заявят на него или промолчат? Если знают, что им отомстят, то, конечно, молча пойдут домой. Героями в одиночку не становятся. И мы с адвокатом Сабеллой сюда приехали вовсе не для того, чтобы уговорить тебя что-то сделать, а для того, чтобы ты знала: если захочешь — сможешь.

Какое-то время мы обе молчим. В открытое окно доносится радио: «Ренато-Ренато-Ренато…», — поёт Мина. А ведь подобные песенки, в которых свободные, лишённые предрассудков девушки обвиняют парней в том, что те ещё ни разу не целовались, — тоже вранье: в реальной жизни нам лишний раз вздохнуть — и то смертный грех. «Ренато-Ренато-Ренато…» — всё повторяется навязчивая строчка, пока музыка не умолкает и не наступает тишина.

— И как ты после всего этого? — спрашивает вдруг Маддалена: единственный вопрос, которого мне до сих пор никто не задал, наконец прозвучал.

— Не знаю, — говорю я, глядя на материну фотографию, словно признаюсь в этом именно ей. — Я ведь даже не помню, какой была раньше.

Магдалина молчит, не отвечает, а моя рука гладит материно лицо: каждую её морщинку, каждую боль. Так нас и застаёт заглянувшая в комнату Лилиана.

— Адвокат Сабелла приехал, — объявляет она.

57.

Адвокат, устроившись во главе стола, первым делом достаёт из чёрного кожаного портфеля несколько листов бумаги, кладёт их перед собой.

— Итак, для начала мне хотелось бы попытаться восстановить хронологию событий, — говорит он, когда я сажусь рядом с отцом, и сразу, без дальнейших предисловий, переходит к сути: — Что именно произошло вечером 2 июля этого года?

— Положа руку на сердце, синьор адвокат, тут и рассказывать-то нечего, — начинает отец. — Оливу силой, против её желания, взял известный всему городу подонок: каждый знает, что у этого юнца совесть нечиста…

— Это не важно, — тотчас же перебивает его адвокат, не отрываясь от своих записей. Почерк у него мелкий и такой же аккуратный, как внешний вид.

— То есть как — не важно? — разочарованно переспрашивает отец и глядит на Кало так, будто тот его надул.

— Синьор Денаро, позвольте мне объяснить, — Сабелла, надев очки, приглаживает волосы, — для судьи имеет значение не то, кем является обвиняемый, а то, что именно он совершил, если, конечно, совершил.

— Это такие, значит, у нас теперь законы? — схватившись за голову, восклицает отец. — Праведник перед грешником себя обелять должен?

— Для закона нет грешников, есть только виновные или невиновные, пока не доказано обратное, — поясняет Сабелла. Отец понуро умолкает, отчего Кало с Лилианой, кажется, смущаются, а мне на какое-то мгновение даже становится его жаль, поскольку адвоката он, как ни старается, понять не может. Вот бы выскочить сейчас из этой гостиной и бежать что есть духу, как после памятного чтения розария у синьоры Шибетты! Но тут я вспоминаю, о чём мы с Маддаленой говорили в Лилианиной комнате, и, косясь на неё, робко спрашиваю:

— Синьор адвокат, а можно я скажу?

Все оборачиваются ко мне — все, кроме Сабеллы, который кладёт перед собой чистый лист и снова берётся за авторучку.

— Слушаю, — отвечает он и, по-прежнему не поднимая на меня глаз, готовится записывать.

Сердце колотится так сильно, что я боюсь, как бы по комнате не пошло гулять эхо. Слова всегда были моими друзьями, но сейчас я, сколько ни ищу, не могу найти подходящих: разбежались, попрятались. Защищать Саро или синьорину Розарию — одно дело, но теперь-то мне приходится говорить за себя! Сколько я ни пытаюсь начать, фразы растворяются, не успев слететь с языка, ведь рассказать об случившемся — значит пережить это снова, на сей раз прилюдно, не имея возможности скрыть правду. Рука сама собой тянется к груди, теребит пуговицу на блузке, как привыкла делать в школе, отвечая урок, с её товаркой на чёрном халатике. Закрываю глаза — и вот я снова за партой на уроке синьоры Терлицци, в окружении одноклассниц. Домашнее задание сделано, ответ я знаю в мельчайших подробностях и, как обычно, получу отличную оценку. А значит, можно снова начать дышать, и слова уже слетают с языка легко, одно за другим, словно речь идёт о ком-то другом. Словно это уже не я.