Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 56



«Да какая ещё собака? — облако, гонимое ветром, тем временем меняло форму. — Это же олень! Смотри, какие рога… — но тут налетал очередной порыв ветра, облако растягивалось в белую ленту, и Саро, осёкшись, поправлялся: — Нет, нет, это змея!»

«И не овца, и не олень, и не змея», — решала наконец я.

«А что?»

«Морлень!» — отвечала я с самым серьёзным видом.

«И что это такое?»

«Ну, морлень», — столь же убеждённо повторяла я.

«Не считается! Не бывает таких морленей, — но, не будучи в этом уверен, поскольку в школу ходил только до пятого класса, он тут же спрашивал, надеясь меня подловить: — Не видишь разве, у него два рога?»

«Ну да, обычный двурогий морлень».

«Что, правда? И как же выглядят эти двурогие морлени?»

«А то ты не видишь! Как то облако!» — хохотала я.

Он сел рядом. Я хотела рассказать ему об осах, о чётках и скорбных тайнах, но не находила слов. Поэтому просто провела рукой по его макушке, чтобы стряхнуть остатки опилок, и ничего не сказала.

— Саро, иди обедать, всё на столе! — крикнула с крыльца Нардина. Потом, увидев меня, попыталась пригладить кудри. — Олива, и ты здесь? Вот повезло-то: я как раз пасту с анчоусами приготовила, твою любимую!

Ей я о том, как мы читали розарий у синьоры Шибетты, тоже говорить не стала, хотя уж кто-кто, а она, наверное, могла бы понять: ей ведь тоже пришлось пережить немало осиных укусов.

14.

После обеда, закрыв по жаре ставни, Нардина с доном Вито прилегли отдохнуть. Саро хотел ещё немного посидеть во дворе, но мне не терпелось вернуться домой, и я ушла. Солнце окрасило город жёлтым, всё вокруг вскипало от зноя. Я шла, прижимаясь к стенам, чтобы заполучить хоть капельку тени, которую те отбрасывали на тротуар. Казалось, мир обезлюдел.

И тут я заметила его — в самом конце улицы, почти у выхода на площадь. Подойдя к фонтану, он сунул голову под струю: вода потекла по лицу, закапала с волос. Наконец, выпрямившись, обеими руками пригладил чёрные кудри и заложил за правое ухо веточку жасмина. Одет он был во всё белое, а заметив меня, отвесил глубокий поклон. Я шла навстречу быстрым шагом, не глядя ему в лицо. Тогда он, порывшись в кармане, достал апельсин и принялся счищать кожуру. Потом, просунув между дольками большие пальцы, разломил пополам, продемонстрировав мне сочное пунцовое нутро.

— Не бойся, бери, сладкий, — предложил он, протянув руку так, словно хотел меня схватить.

Я обернулась, но улица была пуста. Только он и я.

— Хоть губы смочи, а? Вот, гляди, — он поднёс апельсин ко рту, погрузил в мякоть зубы, язык, и принялся высасывать сок, пока под кожицей не остались одни белёсые прожилки. — А это тебе, — и он протянул мне вторую половину. — Вдруг понравится, как в детстве рикотта с сахаром.



Я взяла апельсин, ещё тёплый от его пальцев, липкий от выступившего сока. От терпкого, щиплющего ноздри запаха меня затошнило, и в тот же миг низ живота пронзила острая боль.

Если не разжимать губ, он не сможет прочесть моих мыслей. Помни, улыбнулась — значит согласилась. Так мать говорит. А он взглянул на меня так, словно вместо привычного разреза узких чёрных глаз видел на моём скуластом смуглом лице нечто прекрасное, и мне вдруг стало страшно. Чтобы прогнать это навязчивое чувство, я принялась вспоминать латынь. Первое склонение: rosa, rosae, rosae. Я столько раз повторяла эти слова перед сном, стараясь не ошибиться в произношении, что они превратились в молитву. «Rosa, rosae, rosae, rosam, rosa, rosa, — вертелось в голове, пока он, шагнув вперёд, не оказался насколько близко, что до меня донёсся запах жасмина. — Rosae, rosarum, rosis!», — последние слова я выкрикнула во весь голос, будто ругательство, выставив вперёд руку с апельсином, чтобы не дать ему подойти. Потом вскинула её к плечу, как в детстве, пуляясь из рогатки камнями, и что было силы швырнула. Половинка апельсина угодила ему в бедро, пунцовая мякоть перепачкала белые брюки. Он вынул руки из карманов: я испугалась, что ударит, но он лишь расхохотался и потёр ногу. А я, отшатнувшись, опрометью бросилась через площадь, и дальше, не оглядываясь всю дорогу до дома, и вслед мне эхом летел его смех. Но стоило мне свернуть на грунтовку, как я споткнулась о камень, потеряла равновесие, сандалии слетели с ног, и я рухнула на колени, в самую пыль.

15.

— Ты что это натворила? — заорала мать, стоило мне войти в дом.

— Упала, расшиблась.

Она взглянула на мои ноги, и я вслед за ней: колени расцарапаны, но не до крови. Пришлось, нагнувшись, провести по лодыжкам, потом по бёдрам, пока кровавая нить не привела к резинке трусов. Отдёрнув руку, я увидела, что ладонь покраснела, словно сок давешнего апельсина — густой, тёмный, разве что без запаха. Ну вот, стоило только остановиться поговорить с мужчиной, как сразу же заболела, подумала я и покосилась на мать, пытаясь оценить тяжесть проступка и суровость грядущего наказания. А мать даже ругать не стала: взяла за руку и отвела в уборную.

— Видишь, вот и твоё время пришло, — сказала она совсем другим голосом, больше напоминавшим тот, каким говорила с соседками. Ещё бы: благодаря этой тоненькой струйке крови у неё наконец появилось доказательство, что я тоже женщина, что мы с ней похожи больше, чем могли представить. — Пойдём, объясню, что с этим делать.

Это же я, я сама виновата, думалось мне, и ещё апельсин, и мокрая, поблёскивающая на солнце копна волос, возникшая из-под струй фонтана, и глаза, смотревшие так пристально, что проникли под одежду, и голос, говоривший со мной. Это он, он сделал!

— Придётся тебе теперь чистоту блюсти по несколько раз на дню, — объясняла мать, пока я молча смотрела, как наполняется таз. — Ничего, привыкнешь, — хмыкнула она, протягивая сложенную вчетверо белую тряпицу. Потом, хрипло рассмеявшись и чуть склонив голову набок, стала меня разглядывать, будто давно не видела. И улыбка такая счастливая, какая бывает, только когда она над усопшим посидит. Даже о том, что случилось, пока мы читали розарий, похоже, забыла.

Я провела рукой по груди: пуговицы на месте, ткань не натянута. И юбка по-прежнему едва не спадает, нисколько не облегая бёдер. Выходит, ничего не изменилось, сказала я себе. Да, пошла кровь. Но я-то осталась такой же, какой была.

Помню, перед первым причастием меня повели прокалывать уши. Я шла, держа за руки мать и Фортунату, и чем ближе мы подходили к дому священника, где ждала готовая проделать эту нехитрую операцию Неллина, тем сильнее, казалось мне, становилась их хватка. Поначалу я была рада: все подруги уже прокололи уши и с гордостью демонстрировали воткнутые в ранку золотые булавки, а я так хотела быть на них похожей… Но, подойдя к двери, вдруг почувствовала холодок неуверенности:

«Я передумала, мам, не надо!»

«С какого это перепугу? А Неллине я что скажу?» — рассердилась мать.

Тогда я упёрлась обеими ногами, отказываясь двигаться дальше, и принялась взывать к Фортунате, моля о поддержке. Но та лишь коснулась своих мочек, из которых свисали два позолоченных колечка:

«Все женщины их носят. Или хочешь, чтобы тебя считали мальчиком? — улыбнулась она. — Радуйся, сегодня ты станешь взрослой».

Становиться взрослой мне определённо не по душе, подумала я.

Неллина усадила меня в тёмное кресло с мягкими подлокотниками и попросила запрокинуть голову.

«Что бы ни случилось, не двигайся, — велела она, хотя мать всё равно держала мой лоб рукой. — Не будешь дёргаться — даже ничего не почувствуешь».