Страница 4 из 86
И еще я поняла: для того, чтобы начать писать, мне следует перестать думать о коллегах и вообразить себе вас, читатель. И если вас не смущает, что кошмар — и явление, и понятие — это подлинный эпистемологический скандал для гуманитарного знания, если вы готовы рискнуть оказаться вне «сообщества ученых» (хотя бы потому, что специалистов по кошмару просто нет), и если поиск ответа на вопросы о природе кошмара представляется вам столь же важным, как и мне, то почему бы нам не затеять с вами такой чернокнижный разговор?
Я предлагаю называть техники письма, необходимые для изображения кошмара, для его перевода из жизни в литературу, словом гипнотика. Новое слово нужно потому, что слово «поэтика», которым любят пользоваться филологи, подразумевает, что автор не до конца понимает подлинные причины, в силу которых он пишет так, а не иначе, и зачастую бессознательно применяет те или иные литературные приемы. Тогда как нас будет интересовать как раз активная роль автора — создателя прозы о кошмаре. Гоголь и Достоевский, Лавкрафт и Пелевин с увлечением ставили смелые опыты и над своими героями, и над своими читателями, чтобы исследовать секреты кошмара и научиться их использовать в своем творчестве. А Томас Манн в романе «Иосиф и его братья» напряженно размышлял над сутью пророчеств.
Для исследования кошмара нам потребуется еще одно понятие — литературная реальность, а именно то, что представляется нам правдоподобным в художественном тексте, то, что мы легко принимаем за его «действительность». Ибо все авторы, живописавшие кошмары, задавались вопросами о том, где пролегает грань между кошмаром и жизнью и в чем отличие — если оно есть — между реальностью и художественным вымыслом. Чтобы ответить на эти вопросы, они пытались нащупать границу между «действительностью» реалистичного литературного вымысла и кошмаром, понять, как возникает «эффект реальности» в литературе, и использовать его для воздействия на читателя.
Воссозданный в художественном тексте, кошмар приобрел огромное влияние на читателя и превратился в культурную норму и культурную форму современности. Литература послужила отправной точкой для создания культуры потребления кошмара, породив «жанр ужасов» и вызвав к жизни Готическую эстетику.
Но читатель, рассчитывающий найти на этих страницах сонники, Каббалу или «Молот ведьм», будет разочарован. Мистические учения, как и божественные откровения, не в силах помочь нам приблизиться к пониманию природы кошмара или пророчеств. И не они ответственны за внутреннее перерождение проекта европейского рационализма, приведшее к глубоким изменениям в современной культуре.
У этой книги триединая задача: понять особенности кошмара как психологического переживания, литературного процесса и культурного проекта. Я попытаюсь восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.
Выплескивания кошмара из жизни в литературу и из литературы в жизнь я и предлагаю вам, читатель, обсудить на этих страницах.
1
У ИСТОКОВ
Неоконченные опыты над читателем
Н.В. Гоголь. Петербургские повести
Когда я писал мои незрелые и неокончательные опыты, — которые я потому только назвал повестями, что нужно же было чем-нибудь назвать их, — я писал их для того только, чтобы пробовать мои силы и знать, так ли очинено перо мое, как мне нужно, чтобы приняться за дело. Видевши негодность его, я опять чинил его и опять пробовал. Это были бледные отрывки тех явлений, которыми полна была голова моя и из которых долженствовала некогда создаться полная картина. Но не вечно же пробовать. Пора наконец приняться за дело. Н.В. Гоголь. Из письма М.П. Погодину
«Незнакомое существо, к которому так прильнули его глаза, мысли и чувства, вдруг поворотило голову и взглянуло на него» [1]. Не правда ли, кровь стынет в жилах от такого описания? Опытному читателю современной фэнтези, любителю ужасов, очевидно, с кем ему пришлось столкнуться на этой странице: нет сомнений, это чудовище, которое сейчас пожрет свою жертву. И только подлинный любитель творчества Н.В. Гоголя вспомнит, что эта фраза относится к романтической красавице, очаровавшей в «Невском проспекте» героя-художника. Зачем, в самом деле, так отзываться о красавицах, что читателя мороз подирает по коже? Правда, уже в следующей фразе автор одергивает себя и начинает описывать ее божественные черты. И зачарованный читатель переводит дух и послушно умиляется ее облику.
Но попытаемся вырваться из цепких объятий гоголевского слова и вглядеться в незнакомку, только что встреченную нами на Невском проспекте. Что нам известно о ней? Прежде всего, восклицание художника: «…чудная, совершенно Перуждинова Бианка (…) И какие глаза! боже, какие глаза! все положение, и контура, и оклад лица — чудеса!» [2] Вот, действительно, описание, вполне достойное красавицы. Ну, а дальше? А дальше Гоголь, бескомпромиссный критик меркантильной пошлости, продолжает пленять нас рассуждениями… о ее плаще. Да, да, именно так: уже третья фраза, посвященная красавице, сказана героем о ее плаще: «один плащ на ней стоит рублей восемьдесят» [3]. Роковым образом именно в сторону, «где развевался яркий плащ ее», «насильно» толкает Пискарева Пирогов. И именно за плащом гонится наш герой, стремясь навстречу своему кошмару и неминуемой трагической гибели. Что же столь особенного в этом плаще, пусть даже и ценой в восемьдесят рублей? И почему, напутствуя своего читателя перед расставанием, Гоголь завершает свою повесть словами все о том же плаще: «Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради Бога, далее от фонаря! и скорее, сколько можно скорее, проходите мимо» [4].
Теперь давайте оставим и дорогой плащ, и его удивительную обладательницу и обратимся к главному событию повести — к погоне.
Итак, погоня, погоня, которая заставляет текст мчаться по ее горячим следам, задает все ускоряющийся темп рассказа, несущегося на всех парах к своей кульминации, к трагедии, а затем — под откос, кубарем, к развязке… И следом — точно чтобы что-то утаить — внимание читателя резко переключается с драматического впечатления от страшной судьбы художника к пошлой историйке про наглеца Пирогова.
Как помнит читатель, два сюжета составляют «Невский проспект»: романтическая история художника Пискарева, не сумевшего пережить, что очаровавшая его «ангел красоты» оказалась продажной женщиной, и пошлая история Пирогова, приударившего за хорошенькой немкой и выпоротого за это жестяных дел мастером Шиллером, сапожником Гофманом и столяром Кунием. («И можно ли сказать, что всякий немей есть Шиллер?! Я согласен, что он Шиллер, но только тот Шиллер, о котором вы можете узнать, если будете когда-нибудь иметь терпение прочесть мою повесть „Невский проспект“») [5]. Критики не преминули отметить, что эти истории служат для противопоставления высокого и низкого во всевозможных ипостасях. В одном из своих писем Гоголь так выразил этот эстетический принцип: «Я люблю вдруг возле одной песни встретить другую, совершенно противного содержания» [6].