Страница 41 из 94
8 См.: The Constitution of the Historical Past // History and Theory. Beiheft 16. 1977.
9 Callot E. Ambigu tés et antinomies de l'histoire et de sa philosophie. Paris, 1962.
Прошлое представляет собой некую конструкцию и постоянную реинтерпретацию, но существует и будущее, которое является составной частью истории, и частью значимой. Это верно в двух отношениях. Прежде всего, потому что поступательное развитие методов и приемов исследования позволяет думать, что значительную часть документов прошлого еще только предстоит обнаружить. Материальная сторона дела: археология беспрестанно обнаруживает лежащие в земле памятники прошлого, архивы прошлого непрерывно продолжают обогащаться. Но, кроме того, имеют место и новые прочтения документов, плоды настоящего, предназначенные к рождению в будущем, должны создать условия для выживания или, лучше сказать, для жизни прошлого, которое еще окончательно не завершилось. Таким образом, к основному отношению «настоящее/прошлое» следует еще добавить видение будущего. И здесь количество направлений огромно. Теологические концепции истории обусловлены наличием некоего конечного пункта, рассматриваемого в качестве ее цели, ее осуществления и ее откровения. Это верно по отношению к христианской истории, находящейся во власти эсхатологии; это верно и по отношению к историческому материализму - в его идеологической версии, - внедрившему в тело науки о прошлом устремленность в будущее, которое не зависит исключительно от соединения научного анализа истекшей истории и революционного действия, освещенного этим анализом. Одна из задач исторической науки заключается в том, чтобы, не прибегая к посредничеству идеологии и уважая непредсказуемость грядущего, учитывать в своей рефлексии перспективу будущих времен [Erdma
Эта зависимость истории прошлого от того времени, которое является настоящим для историка, требует от него некоторых мер предосторожности. Она неизбежна и закономерна в той мере, в какой прошлое не прекращает жить и становиться настоящим. Но эта долгая длительность прошлого не должна помешать историку установить дистанцию между ним и прошлым, дистанцию, существование которой свидетельствовало бы о почитании последнего и которая была бы необходимой для уважительного к нему отношения и для того, чтобы избегать анахронизмов.
В конце концов, как я полагаю, история - это наука о прошлом, но при условии понимания того, что прошлое становится объектом истории благодаря его восстановлению, постоянно подвергаемому сомнению. Сегодня, например, нельзя говорить о крестовых походах так, как это можно было делать до колонизации, происходившей в XIX в.; нужно спрашивать себя, применим ли термин «колониализм» к самому факту обустройства средневековых крестоносцев в Палестине и в каких отношениях это применение возможно253?
Такое взаимодействие прошлого и настоящего как раз и называют социальной функцией прошлого или истории. Так, Люсьен Февр писал: «Именно исходя из существующих в данный момент потребностей история систематически собирает свой урожай, а затем классифицирует и группирует факты прошлого. Именно исходя из жизни она задает вопросы смерти. Организовать прошлое исходя из настоящего - именно это и можно было бы назвать социальной функцией истории» [Febvre. Р. 438]. Эрик Хобсбаум также задавался вопросом о «социальной функции прошлого»254 [Hobsbawm, 1972].
Приведем несколько примеров того, как «каждая эпоха мысленно создает свое представление об историческом прошлом».
Возрожденная, воссозданная Жоржем Дюби битва при Бувине (27 июля 1214 г.) - окончательная победа короля Франции Филиппа Августа над императором Оттоном IV и его союзниками. Расписанная французскими историографами и ставшая легендарной, после XIII в. эта битва была забыта, но затем о ней вспомнили вновь: в XVII в. -потому что началось восхваление памяти о французской монархии, в годы Июльской монархии - потому что либеральные и буржуазные историки (Гизо, Огюстен Тьерри) видели в ней пример благодетельного союза королевской власти и народа, между 1871и1914г. - потому что это была «первая победа французов над немцами». После 1945 г. Бувин оказывается полностью забыт историей сражений [Duby, 1973]. Николь Лоро и Пьер Видаль-Наке показали, как в период от 1750 и до 1850 г., от Монтескье и до Виктора Дюруа создается «буржуазный» образ древних Афин, главными чертами которого стали «уважение к собственности, уважение к частной жизни, расцвет торговли, труда и промышленности» и в котором нашлось место даже колебаниям буржуазии XIX в.: «Республика или империя? Империя авторитарная? Или либеральная? Афины всеми этим чертами обладают одновременно» [Loraux, Vidal-Naquet. P. 207-208, 222]. Между тем Зви Явец, задавшись вопросом, почему Рим был историческим примером для Германии начала XIX в., писал: «Потому что конфликт между прусскими вельможами и крестьянами, разрешенный после Иены (1806) реформистским вмешательством государства без какого-либо побуждения со стороны прусских государственных чиновников, служил моделью, которая якобы была найдена в истории Древнего Рима: Б. Г. Нибур, автор "R manische Gechichte"255, изданной в 1811-1812 гг., был близким соратником прусского министра Штайна» [Yavetz].
Филипп Жутар отыскал следы памяти о народном восстании гугенотов-камизаров в начале XVIII в. в Севеннах. В письменной историографии некий поворот происходит к 1840 г. До тех пор историки - как католические, так и протестантские - пренебрежительно относились к этому крестьянскому бунту. Но с выходом «Истории пастырей пустыни» Наполеона Пейра (1842), «Протестантских пророков» Ами Бост (1842) и «Истории Франции» Мишле (1862) рождается приукрашенная легенда о камизарах - ей противостоит мрачная католическая легенда. Эта оппозиция очевидным образом питается политическими страстями второй половины XIX в., вызывающими противостояние приверженцев этого движения и сторонников порядка, которые превратили камизаров в предвестников всех бунтов XIX в., в пионеров «вечной армии беспорядка», в «первых предшественников разрушителей Бастилии», в предшественников коммунаров и современных социалистов, их «прямых потомков», вместе с которыми они тоже «предъявляли бы права на грабеж, убийства, поджоги, совершаемые во имя обретения свободы забастовок». Тем временем в другом типе памяти, который скрывает «иную историю» - историю, передаваемую устной традицией, Филипп Жутар обнаружил живую позитивную легенду о камизарах, которая также в своем функционировании обнаруживает определенное отношение к настоящему и делает из бунтарей 1702 г. «мирян и республиканцев» конца царствования Людовика XIV. Затем региональное пробуждение превратило камизаров в провансальских бунтарей, а Сопротивление - в «макизаров».
После Первой мировой войны, также под влиянием современных взглядов и идей, в Италии развернулась полемика вокруг Средневековья256. Совсем недавно медиевист Овидио Капитани в сборнике эссе под знаменательным названием «Средние века - прошедшие и совсем близкие» («Medioevo passato prossimo») напомнил об отдаленности и в то же время о близости к нам Средневековья. Он пишет: «Актуальность средних веков заключена в следующем: в знании о невозможности заниматься по меньшей мере поиском Бога там, где его нет... Средние века "актуальны" именно потому, что они пройдены, но пройдены как некий элемент, который бесповоротно и навсегда привязан к нашей истории и вынуждает нас с ним считать ся, ибо содержит колоссальную совокупность ответов, которые были даны человеком и которые он не может забыть, даже если доказал их неадекватность. Существование единственного могло бы уничтожить историю...» [Capitani. Р. 276].