Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 194 из 196

– Ну слава Богу, слава Богу! Я так и знал, что не откажете, – вздохнул Пестель с облегчением.

И опять молчание, только волчий вой в трубе да в соседней комнате – шелесты, шорохи, шёпоты, треск и скрип половиц, как будто ходит кто-то, крадучись. Шаги послышались так явственно, что оба вдруг оглянулись «и увидели, что кто-то, в белом, стоит в дверях: не один ли из тех бледных призраков, что проносились мимо окон, вошёл в дом?

– Кто это? Кто это? – вскрикнули оба.

– Это вы, Пестель? – сказал по-французски стоявший в дверях.

– Э, чёрт тебя побери, мой милый! Вот напугал… Я уж думал, привидение, – смеясь, ответил Пестель тоже по-французски.

Голицын узнал князя Александра Ивановича Барятинского, лейб-гвардии гусарского полка штаб-ротмистра, члена Тульчинской Управы Южного тайного общества.

Внезапному появлению гостя хозяин не удивился. «Он и стакана воды не может выпить иначе как с видом заговорщика»,. – говорил в шутку о Барятинском. Приезжая часто в Линцы к Пестелю, тот всегда останавливался в том же доме, но в другом флигеле, с отдельным ходом; у него был свой ключ. Только что приехал и вошёл потихоньку, чтобы не будить прислуги.

– Ну входи же, входи, раздевайся. Ты очень кстати: я уж хотел посылать за тобою. Знакомы, господа? Князь Валерьян Михайлович Голицын…

– Как же, у Юшневского встречались, – ответил Барятинский, снимая шапку, шубу, шарф и валенки, всё запушённое снегом так, что в самом деле похоже было на привидение.

Барятинский был красавец несколько восточного облика; человек светский, адъютант главнокомандующего, графа Виттенштейна, поэт, математик, философ-безбожник и республиканец отъявленный; очень добрый и не очень умный, Пестелю был предан так, что, если бы тот и вправду мечтал «сделаться императором», как многие думали, Барятинский не возмутился бы.

– Что это вы, господа, в темноте сидите? – удивился он.

– Да вот лампа потухла, а денщик спит, не разбудишь. Тут где-то свеча, посмотри, – сказал Пестель.

Барятинский отыскал свечу на столе, вышел в переднюю и осторожно, так, чтобы не будить храпевшего Савенко, зажёг свечу о теплившийся в углу ночник.

– Господа, важные новости! – начал он, вернувшись в кабинет. Вообще заикался (его так и прозвали Заика, Le Begue), а теперь особенно, должно быть от волнения. Долго не мог выговорить, наконец, произнёс: – Скончался… государь скончался…

– Что ты говоришь? Не может быть? – воскликнул Пестель с тем удивлением, которое всегда рождает в людях внезапная весть о смерти. – Государь скончался? – всё ещё не верил и удивлялся он. – Да правда ли? Откуда ты знаешь?

– Вчера, в 9 часов вечера, в штабе получено известие с курьером из Таганрога от генерала Дибича.

– Странно, странно! – сказал Пестель тихо и как будто задумчиво. – Мы тут только что о нём, – и вдруг… Уж не аллегория ли тоже, Голицын, а?

Голицын ничего не ответил, побледнел и закрыл лицо руками. Наконец-то вспомнил он то, что хотел и не мог вспомнить.

Дача Нарышкиных по Петергофской дороге; ясное утро; тишина, какая бывает только раннею весною на пустынных дачах; щебет птиц, скрежет граблей, далёкий-далёкий топор, – должно быть, рыбак чинит лодку на взморье. Уютная комнатка – «настоящее гнёздышко любви, nid d'amour для моей бедненькой, бедненькой девочки», как говорила Марья Антоновна. Открыла дверь на балкон; запах весеннего утра, берёзовых почек, смешанный с душным запахом лекарств. Он стоит перед Софьей на коленях; она наклонилась и шепчет ему на ухо:

«Намедни-то что мне приснилось. Будто мы входим с тобой в эту самую комнату, а у меня на постели кто-то лежит, лица не видать, с головой покрыт, как мертвец саваном. А у тебя в руках будто нож, убить хочешь того на постели, крадёшься. А я думаю: что, если мёртв? – живых убивать можно, – но как же мёртвого? Крикнуть хочу, а голоса нет, только не пускаю тебя, держу за руку. А ты рассердился, оттолкнул меня, бросился, ударил ножом… саван упал… Тут мы и увидели, кто это…»

– Убить мёртвого, убить мёртвого! – прошептал Голицын, очнулся, медленно – медленно поднял руку, – она была тяжела, как во сне, – и перекрестился.

Барятинский, в волнении бегая по комнате и заикаясь отчаянно, рассказывал.

Ещё накануне жиды в Тульчине, на базаре, говорили о кончине государя. Никто им не верил, но что происходит что-то неладное, чувствовали все, потому что не было дня, чтобы в Варшаву и обратно не проскакало три-четыре фельдъегеря. Когда же наконец известие получено было в штабе с курьером от Дибича, – велено приводить войска к присяге Константину. Но это ещё не верно: ходят слухи, будто бы Константин отрёкся и по секретному завещанию императора законный наследник – младший брат, Николай. Ежели войска присягнут и потом присяга объявлена будет недействительной, то неизвестно, чем всё это кончится.

– Такого случая и в 50 лет не дождёмся, – заключил Барятинский. – Если и его потеряем, то подлецами будем!





– Вы что думаете, Голицын? – спросил Пестель.

– Думаю, что всегда думал: начинать надо.

– Ну что ж, с Богом! Начинать так начинать! – проговорил Пестель и улыбнулся; лицо его, как всегда, от улыбки помолодело, похорошело удивительно.

И, взглянув на него, Голицын почувствовал, что неимоверная тяжесть, которая давила его все эти месяцы, вдруг упала с души.

Принялись обсуждать план действий. Решили так: Пестель с Барятинским едут в Тульчин, чтобы приготовить членов тамошней Управы; Голицын – в Петербург, чтобы постараться соединить Северных с Южными, что теперь нужнее, чем когда-либо. Пестель был уверен, что в Петербурге начнётся.

– Вы, господа, там начинайте, а мы здесь: когда в Тульчине караулы займёт Вятский полк, арестуем главную квартиру, начальника штаба и главнокомандующего, – этим и начнём…

– Мятежные войска пойдут сначала на Киев, потом на Москву и Петербург. С первыми успехами восстания Синод и Сенат, если не подчинятся добровольно, принуждены будут силою издать два манифеста: первый – от Синода, с присягой временному верховному правлению из директоров тайного общества; второй – от Сената, с объявлением будущей республики.

Проговорили всю ночь до утра.

К утру вьюга затихла; солнце встало ясное. Замёрзшие окна поголубели, порозовели; солнце заиграло в них, – и вспомнилось Голицыну, как на сходке у Рылеева, слушая Пестеля, он сравнивал мысли его с ледяными кристаллами, горящими лунным огнём: не загорятся ли они теперь уже не мёртвым, лунным, а живым огнём, солнечным?

В передней денщик завозился: топил печку и ставил самовар.

– Хотите чаю? – предложил Пестель.

– Шампанское бы выпить на радостях, – сказал Барятинский. – Эй, Савенко, сбегай, братец, отыщи у меня в возке кулёк с бутылками.

Савенко принёс две бутылки. Откупорили, налили. Барятинский хотел произнести тост.

– За во-во… – начал заикаться; хотел сказать: «за вольность».

– Не надо, – остановил его Голицын, – всё равно не сумеем сказать, так лучше выпьем молча…

– Да, молча, молча! – согласился Пестель.

Подняли бокалы и сдвинули молча.

Когда выпили, Голицын почувствовал, что без вина были пьяны ещё давеча, когда говорили о предстоящих действиях; не потому ли говорили о них с такою лёгкостью, что пьяному и море по колено? «Ну что ж, пусть, – подумал он, – в вине – правда, и в нашем вине – правда вечная…»

Солнце в замёрзших окнах играло, как золотое вино. Но он знал, что недолог зимний день и скоро будет золотое вино алою кровью.

– Лошади поданы, ваше сиятельство, – доложил Савенко.

Голицын стал прощаться. Пестель отвёл его в сторону.

– Помните, как вы прочли мне из Евангелия: «Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришёл час её, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости». Наш час пришёл. Я себя не обманываю: может быть, всё, что мы говорили давеча, – вздор: погибнем и ничего не сделаем… А всё-таки радость будет, будет радость!

– Да, Пестель, будет радость! – ответил Голицын.