Страница 17 из 18
Вскоре приходится усадить детей на одно место, которое провидение сохранило для них до самого Берлина. Я выхожу, точнее, протискиваюсь в тамбур, забитый до отказа панами: примерно так Солженицын описывает перевозку зеков. Мне удается докричаться до Саши, стиснутого телами у соседнего купе, и мы с ужасом соображаем, что будем делать, когда детей, сидя спящих на одном месте, заставят встать. Никогда не верьте людям в билетной кассе. География, конечно, наука для извозчиков, но выяснить, что все здоровое мужское население страны ночными электричками отправляется каждый день за границу, потому что живет на спекуляцию, и что правительство страны поддерживает это решение экономических проблем, продавая по три билета на одно место, вы обязаны.
Ночная электричка Варшава — Берлин — эдакий город мужчин, где моя еще не до конца растерянная ухоженность и квохтанье над сыновьями вызывают дикое недоумение. С детьми в таком поезде следует ехать, только спасаясь от бомбежки или скрываясь от полиции. День хождения по Варшаве и полночи стояния в электричке делают свое дело. Когда под утро муж запихивает меня в соседнее купе на колени к юному коммерсанту, а сам остается стоять, охраняя детей, я уже плохо соображаю.
Начинается Германия, светлая и просторная, как Украина. В окнах бегут грубые сельские дома и цветущие февральские рощи. Попав в Европу зимой, оцениваешь доблестную роль русских морозов в отечественных войнах. Холод проживается здесь в пиджаках и плащах, меха надеваются в оперу. Жить в таком нечеловеческом климате, как наш, европейцам кажется гражданским подвигом.
После шипения куртуазных поляков окрики немецких таможенников напрягают и собирают оттаявшее в Варшаве естество. Четко, грубо и громко немцы прочесывают состав, отлавливают «зайцев» и расправляются с ними без всякого злорадства, как автоматы. Ни малейшего интереса у таможенников не вызывает и то, что пан, на чьих коленях я сижу, вовсе не мой муж. А дети в соседнем купе, вписанные в мой паспорт, еще и вписаны в паспорт человека, дежурящего около них стоя. Немец считает количество печатей и рявкает «гут».
«Город мужчин» шелестит фольгой и целлофаном, чавкает и хлюпает, дымятся развинченные термосы, благоухают бутерброды. Обладатель приютивших меня колен предлагает кофе. Я не могу добраться до детей и накормить их. Пожилой усатый пан, ехавший всю дорогу с детьми, дарит им свои бутерброды и бутылку сока, что в свете польских цен — жест королевский. Деловые Петя и Паша, уже сообразив, что Запад — не такой уж рай, припрятывают и то и другое.
Утренний пустой Восточный Берлин к нашим услугам. Около вокзала — банк обмена валюты. Стосковавшиеся по жизни с деньгами в кармане, идем менять законные, оговоренные декларацией транзитные денежки и протягиваем в окошечко кассы меченные Лениным красные бумажки.
— Это уберите. Это мы не меняем, — сухо отвечают нам.
— Вот декларация, согласно которой вы должны обменять нам шестьдесят рублей.
— Вот соглашение, подписанное вашим правительством месяц тому назад, о том, что наше правительство отказывается иметь дело с советскими рублями.
— Но почему нас не предупредили?
— Это вопрос к вашим властям.
— Скажите, где находится советское консульство? Мы хотя бы разобьем там окошко.
— Для того чтобы добраться до консульства, вам понадобятся марки, но учтите, советское консульство — последнее место, в котором вам помогут.
Дети с серыми лицами от ночного поезда и консервной кормежки, мы, десять раз проклявшие себя за то, что обрекли их на подобное развлечение, тюки, набитые пластинками, альбомами, сувенирами и напитками, тяжко везомыми в Лондон, видимо, составляют живописнейшее зрелище. К нам подходит молодая пара неизвестного подданства, парень на хорошем русском извиняется:
— Мы слышали ваш разговор, мы понимаем ваше положение, вы должны принять от нас немного денег. Пожалуйста, не отказывайте нам.
Мы не успеваем ни отказаться, ни поблагодарить, как они буквально убегают. Переглядываемся с преглупым видом. Теперь мы хотя бы можем позвонить и проконсультироваться, но, как в случае с «чеховедом», к телефону никто не подходит. Поезд в Голландию идет из Западного Берлина вечером, и мы отправляемся сдать веши в камеру хранения в Западный Берлин.
Когда идешь по центру Москвы и сквозь останки города сыто пялятся кагэбэшные и партийные гадюшники, кажется, что город растоптан умышленно. Недавно я везла через центр Москвы француженку, которая десять лет не была в России. Дело было перед Первым мая.
— Что это за дом? — спросила она.
— Лубянка. При Сталине здесь пытали. Короче, Бастилия, — объяснила я, и таксист поддакнул.
— Зачем же вы повесили на Бастилию портрет Ленина? — изумилась она портрету параноидальной величины.
— Что изменилось в Москве за десять лет?
— Все изменилось. Москва утрачена, — ответила француженка.
Так вот, Берлин, социалистический Берлин, был городом, который обожали его хозяева. Город — как ребенок, по нему в одну минуту видно, насколько его любят. Берлин таков, каким должен быть цивилизованный европейский город. Может быть, чуть более правильный и помпезный, чем бы хотелось, но стройный, светлый, чистый и какой-то вытянутый к солнцу. Город-монумент, в котором живут, ни капли с ним не фамильярничая, похожий на очень литературный сон о Германии.
Берлинцы, такие каменные после варшавян, равнодушно разглядывают нас, принимая за поляков. У немцев больше всего мне нравятся старики, то ли они озарены каким-то тайным знанием, недоступным пока остальным, то ли чувственность немецкая состоит из такой тяжелой материи, что делает многие лица похожими на гири, то ли пожилые захватили золотой, дофашистский век и отсветы этого века еще не растаяли в их глазах. В Берлине приятная молодежь, без особых красот, но интеллигентная; ухоженные, но зажатые дети. Когда идешь по улице, пугает ощущение задисциплинированности, мотивированности и обязательности происходящего. Дивный город пахнет мышеловкой, и у него чуточку интернатское лицо. А глаза у берлинцев — как аквариумы без рыбок.
Переходим через таможенный контроль в Западный Берлин, движемся к вокзалу и попадаем в подземный кафельный переход с огромным количеством щупальцев, выходящих в самые неожиданные места. В их сочетании, как у Борхеса, поражает даже не разнообразие, а сама «природа их соседства». Загадкой являются ручейки немцев, беседующих картонными голосами и безошибочно идущих в нужное щупальце. На вопрос «где главный вокзал?» смущенно пожимают плечами.
Указатели и надписи, на которых взращен советский человек, заменены буквами алфавита; ни один из людей в форме то ли не располагает полной информацией, то ли не понимает, чего мы хотим. Идем методом исключения, вместе с детьми и вещами, потому что вряд ли смогли бы вернуться в прежнюю точку лабиринта. Одно из щупалец заканчивается крохотным подземным ателье-магазином; фрау с сантиметром на шее обхамливает нас без всяких изысков. Второе — банком обмена валюты, с нами поступают аналогично. Дальше — заковыристые выходы в город, в метро, на электричку, бог знает куда.
Потеряв надежду, натыкаемся на искомое. В хилом щупальце стоит справочное бюро, наглухо закрытое, несмотря на обещанный капиталистический сервис, и висит крохотное типографское расписание, из расшифровки которого следует, что поезд в Голландию отправляется в 23. 00. Я, наконец, обнаруживаю полицейских, надменных и пышных, как члены Политбюро. Они медленно и прилежно прочитывают расписание с начала до конца и втыкают три пальца в цифру 23. Зачуханная платформа, расписание в стиле нашей сельской станции, где поезд стоит две минуты, обещает маршрут Западный Берлин — Хук ван Холланд. Дюжий малый в камере хранения, работающей только до 21. 00 (кстати, об удобстве), заламывает такую цену в фунтах, что его польский коллега вспоминается нам как отец родной. Потоптавшись, решаем вернуться в социалистическую камеру хранения, на которую бы хватило наших благотворительных марок, и выбираемся в щупальце, ведущее к электричкам.