Страница 14 из 42
– Тайка, ты все одно не спишь. Спровадь меня в баню... Ну поди, поди ко мне, чудо-юдо, девка с глазами. – Сняла Тайку с печи, дала шлепка ласкового, нос утерла, горбушку отломила от каравая. – Потатчица я, ну, да ладно, быват и простится. Одна ты у меня, ласковая...
А потом они сидели на чердаке, на старых берестяных коробах: тут пахло пылью, прошлогодними лежалыми объедьями и легким тленом. Баба Васеня чихала, снимая с длинных шестов прошлогодние веники: последние банные припасы, что хранились на Аграфену-купальницу, трясла ими в воздухе, будто приноравливаясь, как ядренее хвостануть себя по спине; листы опадали, и в солнечном свете плыли бабочками-капустницами. Тайка снималась с короба, ловила сухие листы, и они с хрустом лопались в ее ладонях, оставляя зеленую пряную пыль.
Целую охапку веников понесла баба в баню, и Тайка взяла веник, чтобы погадать на свою судьбу. Вода в бочке уже забукосела от грязи, покрылась серым налетом, и ползали по ней жучки-паучки; сажа куделью висела на черном потолке и шевельнулась неожиданно, когда раскрыли дверь. Баба Васеня зашла в баню, а Тайка робко выглядывала из сенцев, глаза у нее потемнели от страха, что-то косматое шевелилось в дальнем углу под самым потолком: знать, там и живет баннушко-чертушко с большими зубами и красными глазами. Тайке страшно, она тихонечко покрестила себя пониже пупа, подумала и бабу Васю осенила крестами, невольно присела.
– Ба, а тебе не страшно, ты не боиссе баннушки? – спросила из-за спины.
У бабы розовые от натуги глаза, она дула под черные каменья, шевелила ленивый огонь, чтобы распалился он, побежал по дровишкам. Потом долго отпыхивалась, пока пришла в себя, приставила к двери черемуховый кол, на бережок села и Тайку к себе притянула на колени.
– Глупо ты, чадо, неразумно. Зверь на доброго человека зуб неймет. Дьявол, он ведь противу доброго молодца другого человека сотворил – разбойника-находальника.
У бабы Васени щеки совсем сухие, нос висюлькой почти до губы, и под носом всегда мокро. Тайке почему-то жалко бабу Васю, она еще плотнее прижимается к мягкому ее животу и теребит белые косички. А тут совсем родилось солнце, покатилось над Пыей-рекой, за дальними рыжими болотинами и синим дремотным ельником; вода в Курье заиграла, прибрежные глины-няши заплавились, затлели утренним солнечным жаром. Мелкая вода в Курье, совсем кроткая и желтая, как брага; рыбы-малявки кидались в верхние струи, и тогда по недвижной воде шли белые круги. Комары разнылись у баньки, толклись над самым угором, но горький березовый дым пугал, и они серой пылью оседали в прохладные заросли лебеды и крапивы. Бабу Васеню сморило совсем, она еще какое-то время смотрела на дремотный покой, о чем-то вздыхала, гладила внучкину голову, потом сказала вдруг: «Люди ведь как трава: их секут, а они растут. Осподи, с такой земли бы не уходил». Она еще что-то шептала свое, уже неслышное, голова ее стала вздрагивать чаще, нос висюлькой скатился в самый подол, и баба устало всхрапнула, припадая телом к земле...
Днем вся Дорогая Гора мылась в бане, потому что нынче Аграфена-купальница, нынче гадание на банные веники. Баба Васеня девок перемыла, выпроводила на заулок, потом и последнюю внучку отхлестала березовыми листами, на лавке-полке раскатила и долго мяла железными пальцами, словно кожу снимала.
– Животик-то рахитный. Мы тебе животик-то поправим, – бормотала баба Вася. – Ты хлеба-то много не ешь, у тебя матин животик. А подобает всякому человеку беретчися от хлеба недопеченова, ибо великие болезни от того рождаются; да не едим хлеба горячева или гораздо мяхкова, да пусть переночует...
Целую шайку воды выплеснула на девку, и та сразу распялилась, задохнулась, зафуркала, прийти в себя не может, а баба Васеня с полка стянула, не дала опомниться, осушила внучку тряпицей, под мышку веник сунула, а сама уж хлестаться не стала. Умаялась она, ей бы сейчас кваску холодного да на лавку пасть. Плеснула на себя из ковша, вот и все мытье, один веник парной на полок положила, второй – с собой взяла, на пороге поклонилась и сказала: «Спасибо тебе, баннушко, на парной банечке».
А там, где Курья приворот делает под самый каменистый берег, столпились на влажной осотной лужайке мужики и бабы, топчут еще мелконькую острую траву осоту, под ногами ребятня путается: для них редкая забава. Людишки все медные от бани, на ситцевых рубахах потные разводы, банный и бражный дух прет от православных за добрую версту. Влажными, черными от мытья вениками от гнуса комариного отмахиваются и березовый лист, просохнув на лету в палючих воздухах, уже на землю падать не спешит, а летит косо, на потеху ребятишкам, потому что ошалелые собаки несутся за листами, как за большими зелеными мухами хватают, кусают их с ходу, чихают от березовой жгучей пыли и со злости задирают друг друга.
Пятилетняя Тайка у бабы Васени за спиной прячется и не отпускает ее тяжелую, как весло, руку: жутковато Тайке от веселья, которое заполняет ее нутро, от солнца, что печет белую голову, от множества брехливых собак, от бородатых мужиков и надоедных ребятишек. Баба Васеня что-то бормочет, часто крестится, выдирает из Тайкиной ладошки свою корявую ладонь, и потому девку покачивает, но она ногами стоит крепко и сразу ловит другую бабину руку.
Тут кто-то дернул Тайку за рубашонку, в ухо крикнул: «Жук навозный». Это Донька и Яшка промышляют, уж мимо не пробегут, чтобы девок Чикиных не задеть. Яшка малой, а заводила, беда какой обормот, все чего-нибудь надумает: сразу Тайкину рубаху на плечи задрал, девкин рахитный животик на стыд выказал да своей ногой Тайкину прищемил и в плечо рукой подталкивает, чтобы девка на землю голой заднюшкой села. А Донька Богошков голубые глаза ширит, палец во рту сосет. Потом вытащил слюнявый палец изо рта, запел:
– Девка глупа, нету пупа, пуп на елке, съели волки.
– Девка без пупа, девка без пупа, – запрыгал Яшка, а Донька снова палец в рот и хлопает белыми ресницами.
– А ты тоже, – робея, сказала Тайка, пересиливала себя, чтобы не заплакать.
– Что тоже? Тоже негоже, тоже по роже, – по-гусиному зашипел Яшка, сделал разбойное лицо и неожиданно ухватил Тайку за нос, да так больно, что два светлых соленых жука родились в уголках глаз. – Ну чево тоже? – Яшка еще сильнее ущемил нос, и глаза его стали темнее и страшнее.
– Ты тоже беспуный, – решилась и сказала Тайка, беззвучно плача крупными редкими слезами. А Донька опять вынул изо рта мизинец и запел:
– Ба-ба, – наконец громко заплакала Тайка, дернула бабу Васеню за костыч. – Ба, а чего они дразнятся.
– Кыш, находальники, чего девку Таиску забижаете, – прикрикнула баба Васеня и, не оглядываясь, пробовала зацепить которого ли, да где там: их будто ветром сдуло.
Тут что-то ровно вздохнуло, легкий ветер пришел с моря, всколыхнул устоявшуюся мару, шевельнулась вода, и родилась на ней легкая синяя рябь. Толпа взволновалась, катаясь на скользкой няше, топая по ней и проседая по самую щиколотку. Стали забродить в ручей, кто-то смеялся, кто-то громко рыдал, выли собаки, их тягучий надрывный лай приносил тревогу и ощущение несчастья.
Баба Васеня тоже повлекла Тайку за собой, крепко прихватив ее за руку жесткими ревматическими пальцами. Глина обнимала Тайкины ножки, тягуче выкручивала из пахов, в самом низу животика было больно, а пяткам щекотно от прохладной няши. Потом все бросали в ручей жухлые от жары, почти безлистые веники, которыми хвостались в бане; и с суеверным страхом, часто крестясь и всплакивая, смотрели, как тонут они в желтой бражной воде и опять всплывают черными прутьями вверх и лениво крутятся в нарождающемся водовороте.
Баба Васеня бросила свой, почти целехонький веник, и Тайка слабой рукой подкинула исхлестанный и нагой, вернее, несколько корявых прутиков, которые она крепко сжимала в ладони. Охвостья до ручья едва долетели и упали на самую отмель, покрытую маслянистой лазурной пленкой, но откуда-то взялась волна и подхватила Тайкин веник. Он было захлебнулся в непрозрачной воде, на какой-то миг затонул, и баба Вася испуганно шагнула навстречу, дернув внучку за руку, но тайные невидные родники подняли узловатые, обстеганные прутики, и они закачались в ручье, будто взъерошенная мертвая ворона.