Страница 43 из 44
– Вы думаете, сегодня же ночью за нами придут и выпустят? – несколько раз спрашивала Алисия.
– Уверен. Не знаю, почему задерживаются, но уверен, что придут.
Когда поели, Алисия заставила Марию лечь в постель. Потом они с Плинио сидели, вспоминали селение. Перевалило за полночь, и она снова взялась за пасьянс. Плинио вспомнил, что в кармане у него письмо, которое ему дали, когда он уходил из гостиницы. Он вскрыл письмо, надел очки и стал читать про себя:
«Дорогой папа! Что же это Вы? Столько дней в Мадриде – и ни одного письма! Правильно мама говорит, не охотник Вы письма писать, разве только крайняя нужда. На днях мы чуть было не собрались к Вам. А когда подо шло время ехать, раздумали. На кого оставить хозяйство?
Я встретила дочку Антонио Фараона, и она рассказала, что отец звони, и сказал, что у Вас там все в порядке. Мама говорит, чтоб Вы с ним не очень то, а то он сорит деньгами и вообще греховодник.
Вчера обрызгивали ртутью и подвязывали лозы. Вычистили все как следует, а то уже на некоторых кустах вредитель завелся, а потом покрыли все пластиковой пленкой, как Вы сказали. Посмотрим, что получите к Пасхе.
Мама говорит, чтобы Вы обязательно купили костюм, а то Вас теперь будут вызывать то и дело, и не годится ходить все время в одном и том же.
Вечера теперь холодные, и мы не выходим из дома, сидим смотрим телевизор. Иногда приходит дочка Ортенсии и смешит нас ужасно – рассказывает, как ее дядька с теткой ссорятся. Чудом друг дружке фонарей ставят.
А еще вот что: Адольфо, сын Игнасии, купил машину, так себе – маленькую, наверное, на выручку от урожая. И глаза бы Ваши на это не глядели. Весь божий день он с женой и двумя детьми катается в своей жестянке по селу. А когда накатаются, то, хоть ночью, все семейство вылезает на середину улицы и принимается мыть и тереть ее до блеска, как будто это не машина, а бог знает что.
Мама чувствует себя неважно. Хоть она и не говорит, я знаю: как всегда, к перемене погоды у нее ноют суставы. Я-то вижу. Но это дело обычное, ничего страшного.
На днях кум Браулио принес мне попугайчика. Я посадила его в клетку канарейки Кануто, которая умерла. Поет он мало и плохо, но очень веселый, особенно по утрам. Я никогда не видела попугая близко, он такой смешной, клюв у него кривой и приплюснутый.
Вот и все. Больше писать нечего. Предупредите, когда Вы приедете, мы приготовим на обед или на ужин то, что Вам нравится, да приезжайте поскорее, мы уже соскучились по Вас до смерти. Привет дону Лотарио, от мамы большой привет, целую Вас, Ваша дочь А.».
Письмо растрогало Плинио, он вспомнил своих женщин, вспомнил свой двор и просторную кухню, где проходила их жизнь, и покойное сельское житье-бытье, когда жизнь течет себе помаленьку, и ничего не случается, и дни бегут за днями, как хоровод огней, бесшумных и невесомых. Изо дня в день все та же башня на площади, тот же закат и та же песенка приветствий на каждом углу. Все так спокойно, так неизменно ясно. Плоть только подводит – меняется. На фоне неменяющегося пейзажа тела людские обветриваются и сохнут, пока не примут смерть. Все тут сплетено из круговорота и повторения похожих теней, слов, лиц, фасадов домов и рассказов. Площадь, казино, муниципалитет – ось этой карусели ровных огней, одинаковых приветствий, улыбок, колокольного звона, собачьего лая и автомобильных выхлопов. Около двенадцати дон Исидоро выходит на балкон. Маноло Перона идет в казино. Сменяется караул, люди идут в магазины. Каждый день ходят в магазин. Дон Сатурнино, проезжая по площади, обязательно высовывается в окошко машины посмотреть который сейчас час. Священники прогуливаются по площади, полы их сутан развеваются. Если кто-нибудь из них умрет или уедет отсюда, на его место явится другой, но всегда под вечер, на закате, по площади будут прогуливаться священники в развевающихся сутанах. Каждый год наполняются вином бочки и каждый год опоражниваются. Наступает ночь, площадь пустеет, все расходятся по домам, на боковую. Сейчас «его женщины» спят. Грегория вздыхает во сне. А дочка Альфонса? Интересно, когда пропадает тот узкий лучик света, что пробивается в окно ее комнаты?
Он спрятал письмо. Еще раз посмотрел в окно. Окно выходило на задний двор, и потому ничего не было видно, да их и не увидят если только не обойдут дом вокруг. За домом несколько старых сосен, нестриженая трава и неухоженная живая изгородь.
Он оглядел книжные полки Пучадеса. Книги, книги. Книги, накопившиеся тут за тридцать лет, книги, купленные на деньги Марии де лос Ремедиос. Большинство – иностранных авторов, имена которых Плинио ни о чем не говорили. Кипы журналов – испанских и иностранных. Тахта. Сколько часов провел Пучадес на этой тахте, читая, думая, сходя с ума, за эти бесконечные, до невозможности бесконечные тридцать лет, в обществе этой потрясающей женщины – Марии де лос Ремедиос, такой бело-розовой, плотской вдовицы, одинокой со своими грудями, точно гроздья лозы, и садом своего лона. Сколько ночей, сколько вечеров, сколько утренних часов за эти тридцать лет провел он, думая о том, что было раньше и что могло быть, не замечая того, что на самом деле происходило вокруг: слушал по радио веселую, ничего не говорящую музыку, так, словно ничего не случилось, словно все было в полном порядке, а сам он сидел и пил пиво на террасе где-нибудь на Гран-Виа… Тридцать лет, тридцать лет, на протяжении которых рождались и умирали люди, а он все тридцать лет – в этой комнате над журналами в ожидании молочно-белого ненасытного тела Марии де лос Ремедиос дель Барон, полногрудой и полнокровной в ее поре женского заката, ни с того ни с сего красневшей так, что бисеринки пота выступали на светлых волосах над верхней губой, и с этими ее глазами, точно два мрачных тупика, длиною в тридцать долгих лет…
Была полночь, Мария спала в постели. Алисия, уткнувшись головою в стол, спала или делала вид, что спит. Плинио расхаживал по комнате; потом подошел к постели Марии. Она лежала, до пояса укрытая одеялом. Рыжие волосы с седыми прядями разметались по подушке. Она лежала лицом кверху. Маленькие глаза закрыты. Рот полуоткрыт, так что видны частые зубы. Морщинистая, красноватая кожа. Время от времени веко нервно подергивалось. Дыхание мерное. Иногда с хрипотцой. Все, что было в ней привлекательного в молодости, унесли парки. Осталась высохшая гримаса былого. Все сморщилось; уменьшилось в размерах, потеряло жизненные соки, стало смахивать на карикатуру, как затрепанная кукла. Плинио почувствовал прилив нежности. Ему захотелось поцеловать ее в лоб. Он представил самого себя, двадцатилетнего, рядом с тем, каким он был сейчас. «Время, которое прошло для нее, свежесть и жизненные соки, которые ушли, точно так же ушли и у него. Они вместе и по одной дороге приближались к смерти. А Мария де лос Ремедиос принадлежала к другому времени, ей еще жить да жить, пока она вот так же высохнет и придвинется к смерти. Лет четырнадцать пройдет, пока она начнет высыхать, как Мария. Может быть, Пучадесу больше нравился образ жизни рыжих сестер, быть может, ему и хотелось бы жить их жизнью, но разница в годах – конечно, она все и решила. И потом, как знать, какие силы, диковинные привычки выковала, как духовно и биологически привязала его к себе навсегда эта женщина, которая так щедро наделена страстью и так четко знает, как идти к намеченной цели. С рыжими сестрами, с Марией его связывало лишь зыбкое воспоминание, словно кадры давнего прекрасного фильма тридцатых годов. Сестры были существа пассивные, раз и навсегда приникшие к поверхности вещей, к своим крохотным воспоминаниям и привязанностям, и сами они так и не двинулись вглубь с поверхности, не познали вулканов смерти и судорог страсти. Обычные люди, незначительные, с крохотными запросами. Без ада внутри. А Пучадес всю жизнь не мог отделаться от страданий, пережитых в тридцатые годы, заключение его сломило. Он уже не смог бы господствовать, не смог бы проводить нескончаемые вечера на улице Аугусто Фигероа в обществе двух морщинистых женщин без ада внутри. Ему необходимо было остаться в тюрьме, которая началась в 1939 году. Для свободной жизни он больше не годен».