Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 116



Только отойдя метров на сто от последнего строения, он приладил лыжи к драным своим ботинкам.

Склон был пологий, и его плавно понесло, будто кто-то ласково подталкивал сзади ладонью.

Борис не падал. Несколько раз останавливался, обматывал ботинки заранее припасенной проволокой и веревками. Когда стало светать, снег прекратился, но сразу пал туман.

Когда склон закончился, пришлось переть по равнине, вот тут стало по-настоящему тяжко. Пришлось бросить лыжи и двигаться только с помощью палок.

Похоже, за ним не погнались: такой снегопад, такой густой туман, никуда не уйти нездешнему человеку! Плюнули, наверное, и не погнались. А может, и гнаться-то было некому. Борис сказал, что в последнем доме хозяйничал старик и две женщины — одна еле передвигалась, вторая тоже вряд ли пошла бы за ним в одиночку. А перед соседями они со своим пленным парнем не выставлялись, предпочитали не хвалиться, что в подвале сидит русский. Не очень-то, видать, друг другу доверяли — у них там свои отношения, свои тайны, свои, как они говорят, у каждого тейпа старшие и подчиненные.

Борис выбрел на занесенную снегом дорогу, пошел по ней, потом услышал надрывный звук большой, тяжелой машины, на таких передвигались только наши войска, а уж никак не "юги", прилег на всякий случай за снежный вал, но не ошибся. Въявь разобрав, что машина своя — вышел на дорогу. Его подобрали. Отправили в свою часть, он долго писал нужные объяснения, рассказывал устно. Все эти рапорты были приняты к сведению. Его восстановили в списках личного состава, назначили на прежнюю должность. После этого он подал рапорт об увольнении. Его долго уговаривали старшие офицеры, даже несколько полковников сразу. Убеждали, что так или иначе это испытание ему зачтется. Но он уперся. И был аргумент: ранение. От него в конце концов отстали, сказав, что это шок, что он пройдет, когда его как следует подлечат.

Но шок не прошел, потому что это был не шок.

— "Юги" эти, конечно, не по-русски говорят, — сказал Боря в конце своего рассказа, — и не русские родом, и убили моих товарищей, но ведь и я…

Он помолчал, подумал. Добавил:

— И я не с зонтиком на плече приехал. А с автоматом. Точнее, со снайперской винтовкой. На работу приехал.

Еще помолчал.

— И не надо мне больше такой работы. Не хочу. Наработался. Он голову опустил. А Глебка подумал, что Боря не все рассказал. Когда луковицу чистят, шелуху с нее слой за слоем снимают. И немало

этой шелухи снять надо, много слез пролить, пока луковица, будто истина, перед тобой явится — голая, желтая или розовая, это уж от сорта зависит.

6

В конце того разговора, самого первоначального, Петька проговорил такие слова:

— Ну, эти черныши! Там тебя в плену держали! А тут будто дома у себя ходят!

Удивительно, но Борис возразил:

— Черныш чернышу рознь. Ты всех-то не равняй!

Бабушка точки расставила, спросила о том, что у всех на кончике языка вертелось:

— А этот-то… Наш-то… Улыбчивый-то… Махмут, как его дальше, — не из этих будет?

— Из соседних, — ответил Борис, — там, неподалеку тоже. Похожие они…



— Там все похожие, — не унимался Петька, хотя ведь точно не знал. Иногда, правда, и не зная, угадаешь. Борис кивнул.

Ну, и еще одно крутилось — неразъясненное и важное — уж важней некуда. Как это так получилось, что гроб с ним домой пришел, кому это понадобилось — подложить его документы другому, видать, изуродованному? И, наконец, кто же тогда тот человек, которого похоронили под именем Бори? Он и это разъяснил, хотя как до конца разъяснишь? И без него военная служба, за груз-200 отвечающая, похоже, засуетилась, забегала, вызывал его следователь, потом все затихло. А так — тоже Горев. И тоже Борис.

— Пойдешь, — спросил его, смущаясь, Глебка, — на кладбище? Посмотреть? — хотел добавить: "свою могилу", но не решился.

— Пойду, — спокойно ответил Борис. Поглядел Глебке пытливо прямо в глаза. — Да прямо сейчас и пойду!

И как ни отговаривали его бабушка и мама, как ни убеждали, что и завтра успеется, он быстро оделся и не оборачиваясь, никого с собой не зазывая, вышел из дому.

Кавалькада собралась приличная: про Марину говорить не приходится, Глебка и все дружки-приятели, успевшие-таки прихватить с собой пару бутылок да банку огурцов, увязались с ними и трое взрослых, скорее даже стариков, последних горевских мудрецов-фронтовиков, с медальками, которые вроде заглушенных колокольчиков побрякивали едва слышно под худенькими, ветром подбитыми, пальтецами. И шли эти старики позади молодых мелкими, поспешными шажочками, оскальзывались на наледи, пошатывались от вина и обсуждали что-то свое, им только понятное. Время от времени, когда идущие впереди к ним оборачивались, старики просили погодить, не жать "динаму", и тогда младое племя чуточку притормаживало, не стремясь при этом задержать только одного человека — Бориса.

Он шагал впереди спорым, сильным шагом, Глебка еще подумал, что таким же сильным, неостановимым было, наверное, его движение там, в заснеженных, таинственных южных краях, когда он спасался, спускаясь с гор. Одна Марина почти бегом поспевала за ним.

Но это и правильно, ему и нужно было придти пораньше, побыть одному, и справедливо, что с Мариной.

Глебка помнил, как она прошлой зимой стояла здесь, перед могилой, на коленках и плакала совсем бессильно. И тогда представить даже немыслимо было, что у того холодного дня будет еще продолжение. Да какое!

Он убавил шаг, остальные тоже замедлили, дожидаясь стариков, а на самом деле давая Борису с Мариной хоть две или три минуты на то, чтобы побыть там вдвоем.

Когда они сквозь протоптанные рыхлые сугробы подобрались к могиле, Борис стоял, сняв шапку, а Марина поднимала ему воротник шинели. Лицо у Бори казалось онемелым — оно было белое, словно замерзшее, а серые глаза черными. Он вперился в надпись на деревянном, выкрашенном в красное, памятнике. Боря смотрел на свое имя, выгравированное на табличке — годы, месяцы и дни своей жизни, и что-то в нем творилось, незримое и тяжкое.

Подгребли старики. Только теперь Глебка понял, почему они отправились на кладбище. Не могила же была им любопытна, что они — могил не видывали, не бывали на зимнем, замороженном кладбище? Но никогда и никто не видел человека перед собственной могилой. Каким он перед ней окажется? Что скажет — или не скажет? И что вообще должно тут случиться?

Но ничего не произошло. И Боря вел себя спокойно, точнее, заморожен-но. Долго, долго стоял, потом опустился на колени. И голову опустил.

Тогда кто-то из стариков кивнул молодым, видать, он знал, где начало и где конец, за спинами послышалось знакомое бульканье. Первый стакан протянули Боре, он принял его, громко, один раз, глотнул. Задержался. И выплеснул все остальное в снег, прямо под памятник, под блестящую пластинку со своим именем.

Потом с трудом встал, не глядя вернул стакан и все остальное время стоял не шелохнувшись, пока другие распивали водку, закусывали огурцами, сначала осторожно заговаривая — по словцу, по фразе, а потом, от принятого и раньше, и сейчас, — все шумнее, пока уже оживленно и чуть ли не радостно не загалдели — в конце-то концов это радость и небывалая удача, что там, внизу, лежит не Борис, а другой, и хотя его жалко, что тут толковать, но все же это небывалый оборот жизни, и Борька жив! Жив он, и радоваться надо!

И тут раздался крик. Мужской, поначалу никем не понятый.

— Боря! — кричал голос в подступивших сумерках. — Сынок!

Все обернулись на крик и разом узнали плотного, невысокого человека, который, спотыкаясь, бежал по сугробам, размахивая руками. Это был Ха-джанов. Он подбежал к могиле, обнял Бориса, трижды облобызал его и крикнул:

— Боря! Чудо! Это же чудо, Борис! И заплакал.

Глебку как-то скривило, но он себя одернул. Майор плакал искренне, горько, по-мужичьи, глубоко задыхаясь. Всерьез. Немая пауза закончилась, когда Борис поднял руки и тоже обнял майора. Кто-то поднес Хаджанову почти полный стакан, и он, сверкнув зубами, стал яростно и радостно пить водку, шумно ее глотая. Кадык его ходил ходуном.