Страница 25 из 45
Так что я могу, дядя… Называю тебя просто дядей — хоть ты и не стал для меня дальше, чем был, но я-то невероятно от тебя отдалился… Так вот, я могу… Что бишь я могу? Ага, уже вспомнил: могу совершенно по-деловому и без истерии охарактеризовать ситуацию.
Melde gehorsamst,[21] мое присутствие в этой воронке объясняется следующим образом… Мы бесконечно долго не высовывали носа из своих окопов, и я имел возможность посылать тебе свои спокойные реляции и мысли простачка, пока в один прекрасный день кто-то где-то не решил начать наступление с целью прорвать вражескую оборону и, если удастся, проломить фронт неприятеля.
Gesagt, getan![22]
Вернее, gesagt — да, а вот с getan так легко уже не получилось. Наши — понимай: «наши» — начали с основательной артиллерийской подготовки… она длилась восемь часов… потом мы выскочили из окопов и пошли в штыковую атаку. Но когда добрались до передовой линии вражеских окопов, они оказались пустыми. Тогда нас снова подняли, и мы побежали дальше. Однако…
Однако те, напротив, именно этого и ожидали, и не успели мы приблизиться ко второй линии окопов, как нам устроили сущий ад. Думаю, больше половины участников атаки в эту минуту уже кормят червей, кое-кто успел сигануть назад, остаток попрятался в ямах и укрытиях, кому как удалось, я, например, сижу в этой воронке, где меня уже ожидал мой товарищ по несчастью.
С той поры я и застрял тут и теперь удивляюсь, с какой, собственно, стати я так расстраивался. Больше я не порчу себе нервы, а коллега отдал мне весь остаток бутылки. Посиживаю под плоской крышей разящих траекторий, и если переживу, то наверняка отправлюсь direktion zurük,[23] на исходные позиции. Ведь мы ведем так называемую окопную войну.
А знаешь, я только теперь начинаю сознавать, что в этом дневнике в письмах до сих пор ни разу не сказал, где, собственно, воюю за отечество и императора? Это наверняка порадовало бы нашего военного цензора, но мое умолчание имеет некую, как мне кажется, более естественную причину: словно бы я говорю и от имени солдат с остальных фронтов. (Только это хвастливое предположение я могу отнести за счет выпитой старки, а в остальном голова у меня сейчас работает так же хорошо, как несущийся на всех парах локомотив.)
Пока не встану и не высуну голову над краем воронки, я тут в полной безопасности, которой кое-кто мог бы и позавидовать. Совершенно неправдоподобно, чтобы какой-нибудь снаряд упал на то же самое место, что и его высоко эффективный предшественник, точно так же теоретически едва ли можно ожидать чего-нибудь сверху: минометами при отсечном огне не пользуются, а авиаторы уже потрудились заранее.
Так что все последующее — дело терпения (и старки).
Кажется, несколько раз уже было упомянуто, что я тут не один. Мой сосед очень непритязателен, за все время моего пребывания в воронке он никак не ограничивал свободу моих действий. Он принципиально не открывает рта, поскольку ему недостает нижней челюсти и куска шеи. Тем не менее он высоко держит голову, так как она вклинилась в щель одного из скатов воронки. Это, с его стороны, оплошность — вернее, была оплошность, ибо теперь он не спускает с меня глаз. Вспомни некоторые картины в галереях, когда экскурсовод обращает наше внимание: посмотрите, как изображенный на портрете человек провожает вас взглядом, куда бы вы ни встали. Ну вот, мой визави делает точно так же. Когда я больше уже не мог этого выносить, я снял свою каску и глубоко нахлобучил ему на голову, по самую переносицу. И он оставил меня в покое. Я даже не мог установить, к какому роду войск он принадлежал, — вся его одежда до самых петлиц облеплена грязью. Для меня это был просто солдат. Какой-то солдат. Ему уже все равно. Остальным тоже. И мне.
И все-таки я доволен, что он рядом. Этакое странное желание — разделять участь и чувства с кем угодно, лишь бы это существо хоть в какой-то мере сохраняло человеческий облик.
Разумеется, несмотря на старку, теперь уже, впрочем, выпитую, я сознаю, что пишу-то я тебе, Дядя, дорогой мой Вацлав, человек с другого света, где я еще не был втянут во все это свинство, но — не знаю, как тебе объяснить, — я просто рад, что тут рядом со мной еще и этот мертвый, точно я разговариваю с кем-то очень далеким, но все же реальным, кто находится здесь, прямо передо мной. Как смешны иллюзии и как мы привязываемся к ним, когда не знаем, что делать с самими собой!
Вот я и говорю ему, тому, без челюсти, что торчит напротив: «Хоть я и закрыл твои настырные глаза каской, это неважно, ты хорошенько слушай…»
…Но тут вдруг грохнуло где-то совсем близко, наша воронка содрогнулась, мертвый закачался, и каска сползла у него со лба. А когда он снова на меня взглянул, я тут же забыл, что собирался ему сказать…
Что я хотел? Что же я хотел?..
А было это наверняка страшно важно… для меня. (Возможно, я еще поплачусь за то, что не договорил.)
Дядя, вполне может статься, что ближайшие минуты я не переживу, но хочу, чтобы дошли до тебя мои, быть может, последние мысли: война, да, именно эта война, которая швыряет меня, как теннисный мячик, нашпигована самочинной взрывной, уничтожающей силой; она в пух и прах разметала привычные перспективы любого из тех, кто натянул на себя форменный мундир, и вдобавок окутала дымной мглой от разрывов снарядов, мин и шрапнели все виды на будущее, ибо пробудила в людях звериные инстинкты, показала, что можно ввергнуть человечество в бездну преступлений, если умело этими инстинктами руководить.
Понимаю, где-то существует объяснение, но я им не владею, я его не знаю. А раз не знаю, что мне делать? Покончить со всем, высунув голову над краем воронки?
Наверху все еще громыхает, свищет, бухает…
А этот, напротив…
Теперь бы мне вспомнить хоть одну песенку своего детства…
Нет, не вспомню…
Неверно, это и невозможно.
Здесь…»
7
«Дядя Вацлав, сперва я хотел…
Взамен многоточия представь себе произвольное количество фраз, но ни одна из них уже не будет написана.
Почему — это не важно ни для кого, кроме меня.
Я снова в том гостеприимном укрытии, где начал свой дневник в письмах. Ничего тут не изменилось, кроме лиц вокруг: прибыло и молодых, и старых, а коли на то пошло, больше всего прибыло… испуганных глаз.
А война продолжается, и думать об этом все невыносимей.
К тому, что не изменилось, относится и форпост на конце выдвинутого вперед поперечного окопа. Как-то я писал тебе, что у них там напротив отличный снайпер, который зорко следит за нашим наблюдательным пунктом. Стоит высунуть голову, и она наверняка перестанет размышлять. Как раз вчера наш дозорный, видно, по рассеянности, позволил себе это сделать и получил пулю прямо в середину лба.
Сегодня ночью должен был там дежурить один мой однокурсник с факультета. Прибыл сюда, бедняга, всего неделю назад, можешь себе представить, что тут поначалу с человеком творится. Так я придумал для него какое-то бессмысленное задание, а на форпост сегодня пойду сам.
Если бы я не писал именно тебе, то мог бы все так и оставить, и это выглядело бы как показательный пример товарищеского самопожертвования. Но быть неискренним с тобой я не могу.
Особенно сегодня.
И потому хоть все, что я написал, и остается в силе, но это было лишь одной из двух причин, почему иду я. Туда. И сказать по правде, то была лишь более слабая из них, скорее некий импульс, повод воспользоваться случаем.
Ты уж на меня не сердись.
Будь здоров и живи. Ты этого заслуживаешь.
И передай всем нашим привет… Собственно, даже не знаю, имеет ли это какой-то смысл.
Раз уж вообще ничего не имеет смысла…
Этот мой смешной дневник в семи письмах — продолжения уже не будет — посылаю с товарищем («Herr Kamrnerad»[24] — так обращаются здесь друг к другу офицеры и вольноопределяющиеся), который едет в служебную командировку в Вену; то, что я воспользовался этой оказией, тоже имеет две причины: во-первых, он ни слова не знает по-чешски и, во-вторых, ужасно почитает придворных чиновников. Название места твоей службы: Haus-Hof-und Staatsarchiv — страшно ему импонирует.
21
Осмелюсь доложить (нем.).
22
Сказано — сделано (нем.).
23
В обратном направлении (нем.).
24
Господин товарищ (нем.).