Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 51

Тут Кора Ирви беспомощно пригладила белую прядь, резко выделявшуюся в черных густых волосах, тихо молвила:

— Зачем были войны?.. Смерть и без них всегда рядом…

— Как тонко, как верно подмечено! — подхватил лысый человечек.

Я вспомнил картотеку, поспешил изменить тему. Виктор Горт, перехватив мой озабоченный взгляд, брошенный на них, еле заметно кивнул и щелкнул затвором. «Жертвой» стал Сол Рустинг. Мы уже привыкли к этому. За мной голограф охотился особенно упорно. Однажды я достаточно резко указал ему на это. Он внимательно на меня посмотрел:

— Понимаю, это не может не раздражать. Но, поверьте, я и сам не рад. Только иначе у меня ничего не выйдет. Словом, я против этого бессилен.

Нечем было возразить. Наверное, подумал я, таково одно из главных свойств Художника: он не может не делать того, что делает. Даже тогда, когда ему самому от этого больно.

Но Кору Ирви голограф не снял ни разу. Только я поздно это заметил, а потому и поздно оценил.

В тот день я повел пассажиров «Эфемериды» в экскурсию по кораблю. Больше всех на такой экскурсия настаивал Тингли Челл. В его натуре была ненасытная жадность к новым впечатлениям — свойство, обычно мне импонирующее; но в нем это меня раздражало. Я не мог избавиться от ощущения, что в любознательности Практиканта присутствует какая-то корыстность, он напоминал мне охотника, для которого природа не объект восхищения, а средство наживы… И все-таки Тингли мы остались обязаны тем, что, когда раздался сигнал тревоги, все шестеро находились в единственном месте, где могли спастись, — во вспомогательной ракете. Следовательно, в определенной мере обязаны жизнью.

Вот как все произошло.

Мы собрались вместе, и только Виктор Горт остался снаружи. Он стоял у самого входа в ракету, молчаливый, сосредоточенный, голова почти вровень с нижним краем поднятой двери-заслонки. Голограф вел ставшую уже привычной охоту за нами, подстерегая то единственное, неповторимое мгновение, которое стоило остановить, запечатлеть навсегда. Впервые я вдруг представил изнурительное постоянство груза, давящего на Художника, и почувствовал нечто вроде жалости к нему — жалости, смешанной с завистью, так как понимал: мне такого испытать не дано.

Я плохой рассказчик. Тингли, некоторое время внимательно слушавший мои объяснения, шумно, разочарованно вздохнув, предложил:

— Давайте сделаем так, чтобы все было по-настоящему. Ну, будто сейчас нам предстоит вылазка в космос. Предположим, Солу Рустингу захотелось прогуляться по встречному астероиду…

Рустинг поежился, растерянно улыбнулся и на самом деле сел в амортизационное кресло, лихо заявил:

— Что ж… К старту готов!

Вот так и получилось, что благодаря неугомонности Тингли мы оказались готовы к встрече с космосом в минуту, непосредственно предшествовавшую началу Распада. Впоследствии я часто думал об этом невероятном совпадении. Кора Ирви с непоколебимой убежденностью объясняла его вмешательством свыше. Меня больше занимала парадоксальность происшествия: именно Челл спас всех!..

Пассажиры «Эфемериды» в полном согласии с правилами закрепились в креслах. Игра понравилась. Кора даже раскраснелась, как девочка, не без кокетства сказала:

— Мы ждем, милый Бег…

В то же мгновение родился сигнал тревоги. Он разорвал безмятежную тишину в клочья, обрушился на нас воем сирены и алыми вспышками на стенках погрузившейся во тьму ракеты.

Остальное совершалось по ту сторону сознания; моими действиями управляли инструкция и выработанный тренировками автоматизм.



Я рванулся к пульту управления ракетой — и остановился в прыжке… если вы можете вообразить остановившегося в прыжке человека. Я остановился потому, что место третьего пилота уже занимал Петр Вельд. Не знаю, как он успел там очутиться. И еще оттого, что боковым зрением засек стоявшего у входа, за порогом, Виктора Горта… Вновь коснувшись ногами пола, я бросился к голографу, схватил его за руку и швырнул в черное чрево ракеты, которое было тем чернее, что его лихорадочно озаряли молнии тревожного сигнала. Мы вместе упали в одно из амортизационных кресел, до слуха донесся мягкий стук герметически закрывшейся двери; он угодил в короткую паузу между завываниями сирены. На грудь навалилась вязкая тяжесть — стартовала ракета, и я потерял сознание. Но прежде чем алые вспышки световых табло слились в безобразно расплывшееся кровавое пятно, я успел пережить безмерное удивление: в доли секунды, которые длился мой короткий полет к Виктору Горту, он щелкнул затвором камеры! Глаза мои засекли крошечный глазок объектива, черного в обрамлении ослепительной вспышки — совершенная камера голографа автоматически среагировала на темноту, высветив объект съемки. А объектом был, несомненно, я… И все утонуло в кровавом облаке.

…Голос Вельда, отрывистый, незнакомый, приказал:

— Иди ко мне!.. Можешь?

Что только не лезет в голову в подобные минуты! Я успокоенно решил: это ничего, что он пришел в себя раньше, иначе и не могло быть… Услышал уже встревоженное:

— Тебе плохо?

— Иду!

Сблизив головы, мы смотрели на экран внешнего обзора. В значительном отдалении от нас, уменьшаясь со скоростью движения секундной стрелки на огромных часах, отчетливо была видна «Эфемерида». Страшное и странное творилось с кораблем.

Лайнер медленно вращался одновременно в двух направлениях. От этого смещались ярко-зеленые бортовые огни, и казалось, они гаснут и зажигаются вновь — словно жутко подмигивал нам кто-то из небытия… Бортовая оптика услужливо скорректировала удаление, достигшее больших размеров, как бы отбросив «Эфемериду» назад, вернув ей реальные параметры. Лучше бы она этого не делала!

Никогда не забыть мне этой картины. У нас на глазах стройные, четко очерченные контуры корабля начали непостижимо, неправдоподобно размываться, они разламывались, расплывались, как сахар в горячей воде, лайнер будто таял в пространстве. Начали гаснуть огни, их было много, и они гасли сразу по два, по три, целыми обоймами… Огней не стало. На миг корабль слился с черной бездонностью космоса. Сверкнула молния, заставившая зажмуриться очень ненадолго, меньше, чем на секунду. Но когда мы опять открыли глаза, «Эфемериды» больше не было.

Не знаю, как ведут себя в такой ситуации другие люди. Почему-то думаю: все — одинаково. И мы с Петром Вельдом тоже молчали целую минуту, пока он не выговорил:

— То самое, сынок…

Больше, чем за все остальное — даже за все дальнейшее, вместе взятое, — я был благодарен ему за это прерванное молчание, потому что сам ни за что не смог бы прервать его и, наверное, задохнулся бы в нем, в мертвой его холодной пустоте, распался бы душой на микроны, как распалась в пространстве недавно живая, горячая, звонкая в своей победно-радостной мощи «Эфемерида».

— Последний, третий по счету, случай космической эрозии зафиксирован восемьдесят шесть лет назад. Тогда, к счастью, распался грузовой автоматический корабль, не имевший, как все грузовики, названия и значившийся под порядковым номером КГА77/4… Причины космической эрозии до сих пор не выяснены. В настоящее время она представляет единственную реальную опасность в межзвездных полетах… Все это я выложил голосом автомата — ровным, безжизненным, тусклым. Нет, вру: кибернетическое контральто, опекавшее нас на борту «Эфемериды», было куда более одухотворенным. А главное, оно бы никогда не опустилось до столь бессмысленного занятия — излагать общеизвестные вещи.

Вельд крепко взял меня за плечо, встряхнул, как щенка (и правильно сделал, ибо я вел себя подобно щенку), однако сказал с выраженным одобрением:

— Ты запомнил правильно. Молодец, стажер. И от этого одобрения мне стало сначала худо, а потом я пришел в себя, весь собрался, чтобы слушать дальше.

— Теперь, Бег Третий, ты — командир корабля. Ты за него — за всех нас отвечаешь. Я ведь всего лишь «космический мусорщик»… Решай и действуй.

Никогда в своей дальнейшей жизни Бег Третий, потомок астролетчиков Бегов, ничем не будет гордиться столь откровенно, по-мальчишески упоенно, как своей работой в качестве командира вспомогательной ракеты с погибшей «Эфемериды». Я утверждаю это с полной уверенностью не только потому, что пережитого мною за время, минувшее с момента Распада до нашей посадки на планете двух солнц, иному хватило бы на целую жизнь. Но еще — ив первую очередь — потому, что знаю: оба Бега, и Первый и Второй, были бы мною довольны. И не одни они. Еще в древние времена, когда не существовало никаких мнемокристаллов, страшно даже представить, в какие незапамятные века, представители горского рода Бегишвили исповедовали и завещали потомкам правило: «Мало быть добрым. Надо служить Добру — а это значит служить Жизни — в течение всей жизни. И не «в меру сил», а отринув понятие «невозможно».