Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 51



Вот что случилось вчера.

Я зашел к нему после ужина сыграть в нарды. Он хорошо играет, только слишком уж азартно и терпеть не может спокойной игры: бывает, партия, кажется, уже наверняка его, но тогда мой сосед словно нарочно начинает делать совершенно несуразные ходы, рискует, горячится, а скажешь об этом виновато улыбается:

— Неинтересно, когда заранее знаешь, чем кончится…

Григорию везло — он быстро закрылся (а у меня были две «убитые» шашки) и, как водится, посоветовав мне «почитать пока газету», рассеянно выбрасывал кости. Я от нечего делать принялся разглядывать скромно обставленную комнату и вдруг увидел, должно быть забытый, рисунок на письменном столе. Поднялся, подошел. Обыкновенный набросок фломастером, женская головка. Присмотрелся и чуть не ахнул! Должен без ложной скромности сказать: в живописи, особенно портретной, я немного разбираюсь и достаточно знаком с работами больших мастеров. А тут…

Тонкое, стремительное лицо девушки, в глазах — вызов и одновременно детская такая нерешительность, упрямство, смелость и вместе — робкое ожидание… Очень чем-то замечательное лицо!

— Кто это? — вырвалось у меня, и тут же я спохватился: — Простите, пожалуйста… — Обернулся, встретил его взгляд — тот самый, странный, о котором я уже говорил.

— Натали… — он произнес это имя бережно и словно бы отрешенно, с видимым усилием рассмеялся: — Одна моя знакомая. В общем-то — обыкновенная Натела. Но у нее такая причуда — называть себя Натали…

И меня осенило: ведь он ее любит! Вот, оказывается, чем замечательно это лицо — огромной, нежной, бережной любовью, с которой оно написано!

Стало мучительно неловко, и все же я спросил:

— Это ваш рисунок?

Он только кивнул, и стало ясно, что больше ни о чем спрашивать нельзя…Но тут меня оглушила внезапная мысль.

Натела? Натали?.. Господи, неужели Натали-Натела?!

Дело в том, что рассказ, который вы прочитали, однажды приснился мне. Ну, конечно же, не в буквальном смысле и не так, как он потом получился, даже не сюжет, не фабула, а просто осталось наутро смутное ощущение беспокойства, нечто неопределенное, неуловимое, но — властно требующее воплотить его, передать людям, поделиться с ними своей радостью и тревогой. И только. Больше ничего. Ни лица, ни события, пусть ничтожно мелкого, незначительного. Все остальное пришло само, если хотите — придумалось, уже потом, в процессе работы.

Но это имя, имя девушки, которую встретил на Земле и полюбил Фантазер с Утреннего леса, я не придумывал.

Оно отчетливо звучало в моем сне: Натали-Натела! И едва я проснулся, как услышал его наяву: Натали-Натела!

А если так… Мне стало не по себе.

Но ведь это просто невозможно, это нелепица какая-то дикая, совершеннейший нонсенс, мистика чертова!



— Вам играть, — сказал мой сосед.

Отворилась дверь, возник на пороге лохматый пес, застенчиво поглядел на нас; стараясь не стучать когтями, подошел к Григорию и ткнулся в его колени холодным черным носом.

СТОЯНКА

(ГОРОДСКАЯ СКАЗКА)

Им люди нужны. Потребность в людях у них в крови. Тысячи лет человек и пес были рядом.

— Собаки знают многое, чего не знают люди, — хвастался Нэтэниел. — Мы такое видим и слышим, чего человек не может видеть и слышать.

НОЧЬ ПОЭТА

Человек проснулся сразу, не глядя взял со стула часы, чиркнул спичкой… Он мог бы не делать этого. Стрелки показывали двадцать минут пятого, и так бывало каждый раз, когда приходил этот сон. Плюс-минус десять-двенадцать минут, не больше…

…До предела внутренне напряженный, он пробирался по темному туннелю, по лабиринту узких низких ходов, стараясь не попасть под опаляющий огонь каких-то вспышек, возникающих на каждом шагу, подстерегающих за каждым поворотом… Уклонялся от гибельного столкновения с острыми металлическими углами, с рваными кусками то ли железа, то ли чудовищно толстого, уродливо оплывшего стекла, в последний момент увертывался от неуклонно надвигающихся фантастических машин — лязгающих, громыхающих, дышащих пламенем… Шел глубоко под землей нескончаемой дорогой в поисках выхода — и не находил его, молил о спасении, но спасения не было…

«Да что же это такое наконец?! — устало и раздраженно спросил человек себя. — Обыкновенный кошмар, наверное…»

Стряхивая наваждение, он рывком поднял с постели крепкое тело, шагнул босиком к окну, прижался щекой к отрезвляющей упругости январского стекла.

Это не было обыкновенным кошмаром. Кошмар эгоцентричен. А он в своем тягостном, многократно повторяющемся сновидении боялся не за себя и спасения искал для других. Не для дочери, волею противоестественной и дикой умершей в десять с половиной лет, — теперь ей было бы двадцать три; не для отца, ушедшего десятью годами позже; не для нелепо погибшего друга… Тот, кого он вел за руку по жуткому подземелью, был и первая, и второй, и третий. А может, и еще, еще кто-нибудь, кого он любил и потерял. Одни были близки ему как часть собственного «я», другие — по-иному, однако тоже дороги… Отчего же сон соединил их?

Оконное стекло требовательно холодило щеку, обязывало к ясности, и человек, в котором окончательно восстановилось душевное равновесие, рассудительно предположил: что, если это просто естественный протест живущей во мне жизни против неизбежного? «Всякий раз, когда человек начинает думать о своей смерти, она представляется ему чем-то невероятным…» Откуда пришли эти слова? Он напряг память. Да, это Демокрит, Демокрит Абдерский, философ, живший в позапрошлом тысячелетии… Что ж, древний мудрец и прав, и не прав. Человеку свойственно думать не только о себе, но и о других, и болеть чужой болью, и страдать чужим страданием, а порою умирать только от того, что умер иной человек — любимый. Если же он жив, даже не болен, мы все равно боимся за него, тревожимся, а во сне, когда мозг беззащитен, это оборачивается кошмарами — уродливыми, искаженными образами действительности… «Эй, ты, одернул он себя. — Ну и книжный же ты индивид!.. Или — заурядный неврастеник?»

Однако человек не был заурядным неврастеником. Просто он писал стихи, и они были настоящие. А тот, кто пишет настоящие стихи, не всегда спит спокойно.

Поэт жил на пятом этаже стандартного восьмиэтажного дома. Его печатали редко и неохотно, и потому он ходил на службу в некое учреждение, где неуклонное присутствие на рабочем месте считалось первейшим признаком добросовестности. Поэт с отвращением составлял всевозможные бумаги. Они были разного назначения, однако походили одна на другую, будто тараканы или сигареты из одной пачки. Он писал их очень искусно и получал приличную зарплату. У Поэта была машина — предмет непрестанной его заботы. Ему казалось, что машина — живое существо и, следовательно, способна уставать, печалиться или радоваться хорошему к себе отношению. Еще он любил свой «фиат» за то, что машина создавала иллюзию свободы — хотя бы относительной. Поэту нравилось сознавать: вот я сейчас здесь, а через десять минут буду в другом районе или даже за городом; пусть мы находимся в постоянной зависимости от Времени, зато Пространство в известной мере вынуждено с нами считаться… Машина не раз помотала ему освобождаться от груза тяжелых мыслей, которые приходили подчас без всякой видимой причины, — состояние, хорошо знакомое любому порядочному человеку. Поэтому, убедившись, что заснуть уже не удастся, он осторожно оделся и на цыпочках вышел из квартиры. Жена все-таки проснулась, но окликать не стала. Она умела понимать.

Январский рассвет медлителен. И все-таки на улице Поэта встретила уже не ночь. В полной темноте и тишине утро тем не менее сумело каким-то неведомым способом объявить, что его время настало.