Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 134

Карамзина не могли переубедить ни вольнолюбивое кипение арзамасцев, ни влюбленная преданность Царю. В письме к Вяземскому он определенно высказывается против конституции: «Россия не Англия, даже и не Царство Польское: имеет свою государственную судьбу великую, удивительную и скорее может упасть, нежели еще более возвыситься. Самодержавие есть душа, жизнь ее, как республиканское правительство было жизнью Рима. Эксперименты не годятся в таком случае. Впрочем, не мешаю другим мыслить иначе… Для меня, старика, приятнее идти в комедию, нежели в залу Национального Собрания, или в камеру депутатов, хотя я в душе республиканец и таким умру» (12 августа 1818 г.).

Несколько дней спустя, в письме к И. И. Дмитриеву, по поводу своих чувств к Царю повторяет он ту же мысль: «Двор не возвысит меня. Люблю только любить Государя. К нему не лезу и не полезу. Не требую ни Конституции, ни Представителей, но по чувствам останусь республиканцем и при том верным подданным Царя Русского: вот противоречие, но только мнимое» (11 сентября 1818 г.).

Александр тоже до конца жизни, даже тогда, когда за него правил Россией «проклятый змей Аракчеев», считал себя республиканцем.

Помещичьи круги, из которых, главным образом, состояли не только правящие, но вообще грамотные слои, тоже взволновались царскими речами, но иначе. С дарованием конституции Польше они не спорили. Нетрудно было бы им понять и принять мысль о распространении народного, вернее шляхетского представительства и на Россию. Но большинство из них боялось всякого намека на эмансипацию. Они считали это нарушением своих прав, колебанием государственных основ.

«Вам, без сомнения, известны все припадки страха и уныния, коими поражены умы московских жителей варшавской речью, – писал из Пензы М. М. Сперанский Столыпину. – Припадки сии, увеличенные расстоянием, проникли и сюда. И хоть теперь все еще здесь спокойно, но за спокойствие сие долго ручаться невозможно. Если помещики, класс людей, без сомнения, просвещеннейший, ничего более в сей речи не видят, как свободу крестьян, то как можно требовать, чтобы народ простой мог что-либо другое тут видеть»… (2 мая 1817 г.).

Варшавские речи всех, кто способен был волноваться политикой, по-разному взволновали. Но никого не удовлетворили и усилили растушую непопулярность Александра Новый христианский дух, на котором стремился он построить власть, привел не к просвещению, а гонению на свободную мысль. Вместо того, чтобы снять с России язву и грех рабства, правительство тешилось военными поселениями. Аракчеев заслонял Царя от народа. Росло непонимание между властью и просвещенными людьми. Сам Александр с угрюмым неодобрением прислушивался к молодой русской интеллигенции. Как легко понял бы он их и они его в начале царствования, когда молодой Император тщетно искал общественного мнения и нигде его не находил. Теперь хор звучал все громче, а солист уже не хотел песен гражданственности, искал священных песнопений, хотя бы даже в мрачном исполнении мрачного Фотия.

Эти перемены и противоречия, за которыми даже историки до сих пор не разобрали, где же лицо Александра, окончательно сбивали с толку его современников. Им было трудно угадать, продолжает ли он разделять конституционные и освободительные мечты передовой России, или совсем от них отказался.

Сохранилось два анекдота, указывающие на то, как крепко сидела в царственном друге Аракчеева либеральная идеология его молодости. Рассказывали, что, прочтя «Деревню» Пушкина, которая не была напечатана, но ходила по рукам, Александр сказал генералу кн. Васильчикову: «Поблагодарите Пушкина за прекрасные чувства, порождаемые его стихами». Сердце воспитанника Лагарпа откликнулось на пожелание поэта:

Два года спустя (1821) тот же кн. Васильчиков доложил Царю о существовании тайного общества конституционалистов. Император выслушал внимательно, но преследовать их не пожелал: «Я разделял и поощрял эти иллюзии. Не мне подвергать их гонениям», – сказал он. В этих горьких словах Царя есть признание не только своей ответственности за растущий либерализм, но и своего духовного родства с членами «Союза Благоденствия». Задолго до образования тайного общества Александр уже был «декабристом». А к тому времени, как союз образовался, перестал им быть.

Иллюзии декабристов возникли у него на глазах. Исторические события усиливали брожение умов. Французская революция не только выдвинула новые идеи, но она создала новую психологию, новые человеческие типы. Когда, по окончании Наполеоновских войн, началась эпоха конгрессов, короли и государственные люди, ими руководившие, не могли этого не чувствовать. Не о внешних войнах, а о внутреннем недовольстве, о том, как укрепить и удержать власть над подданными, пришлось им совещаться и сговариваться. Революционные движения вскипали в Неаполе, в Пьемонте, в Испании. Политические страсти и противоречия находили исход, с одной стороны, в политических убийствах, с другой, в подавлении свобод, в борьбе с идеями народоправства, которые были еще новинкой для всей Европы, кроме Англии.

Этими конституционными идеями зажглось русское офицерство, после того как во главе с Александром оно прошло походом по всей Европе, чтобы наконец в Париже низложить Наполеона. Н. И. Тургенев («La Russie et les Russes») оставил очень яркое описание этих переживаний, наложивших печать на всю позднейшую русскую историю.





По его словам, в Париже русское офицерство, забыв Наполеона, увлеклось Бенжаменом Констаном и его либеральными идеями. В настроении русской молодежи произошел резкий перелом. «Она точно возродилась для новой жизни, вдохновляясь благороднейшими политическими и моральными идеями. Гвардейские офицеры обращали на себя внимание свободой и свежестью мысли. Никто не боялся шпионов, да их почти и не было. Правительство не только не боролось с этим направлением общественного мнения, напротив, разделяло симпатии этой разумной и просвещенной части общества».

Это были те политические идеи, которыми в той или иной степени жили все вокруг Пушкина О вольности златой толковали не только у братьев Тургеневых, но под Зеленой Лампой и у Никиты Всеволожского, где пламень жженки смешивался с пламенем свободолюбия.

Еще от лицейских профессоров, главным образом от Куницына, наслушался Пушкин рассуждений о правах человека и гражданина.

Теми же мыслями волновалась, горячо их обсуждала блестящая военная молодежь, с которой поэт встречался в Царском Селе и окончательно сблизился в Петербурге.

Один из них, П. Я. Чаадаев (1796–1856), оставил явственный след на умственном развитии Пушкина и, может быть, еще больший на развитии его характера.

Чаадаев, как и большинство его образованных современников, учился не столько в профессорских аудиториях, сколько от жизни и из книг. Пробыв недолго в Московском университете, он поступил в Семеновский полк, и в день Бородина стоял около полкового знамени. Дрался под Кульмом и Лейпцигом. Был в почетном карауле при Александре, когда русские войска входили в Париж. Вернулся вместе с гвардией, поступил в лейб-гусарский полк, стоявший в Царском Селе. Потом был назначен адъютантом к командующему войсками петербургского округа кн. Иллариону Васильевичу Васильчикову.

Красивый, англизированный, сдержанный, с отличными манерами, всегда безукоризненно одетый, Чаадаев считал, что заботы о своей внешности есть необходимая часть самовоспитания и самоуважения. Пушкину это нравилось. После неряшливой семьи ему было чему научиться от Чаадаева. Для только что сбросившего с себя лицейскую курточку и не привыкшего к штатскому платью поэта этот изящный, умный щеголь был своего рода arbiter elegantiarum[27].

Около этого времени в Париже произошла революция в мужских модах. Раньше носили узкие в обтяжку штаны с ботфортами, или штаны до колен с чулками и башмаками. Это был пережиток костюма XVIII века, с той разницей, что после французской революции мужчины, сохранив общий покрой одежды, отказались от лент и кружев, стали одеваться в более темные цвета, носить сукно вместо шелка. После 1818 года появился тот тип мужской одежды, темной, одноцветной, простой, который держится и до сих пор. Стали носить широкие брюки навыпуск и сюртуки. Старикам, привыкшим к фракам, это казалось безобразным и дерзким новшеством. Пушкин, вообще любивший хорошо одеваться, быстро усвоил новые моды и этим лишний раз обращал на себя внимание староверов.

27

Третейский судья – воплощенная элегантность (лат.).