Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 134

В короткой программе, набросанной рядом с одним из черновиков, записано: «Угас тот, который то и то… – и Россию… Но, да не упрекнет его Русский… Россия спасена – бедная Франция в унижении…» Этой мыслью, как торжественным заключительным аккордом реквиема, замыкается последняя строфа оды:

Пушкин не спешил сообщать «Наполеона» своим друзьям, но эту строфу, а также четвертую, пятую и шестую, которые он считал «самыми сносными», послал А. И. Тургеневу. Когда, пять лет спустя, ода была напечатана в «Собрании Стихотворений» (1826), пришлось, из-за цензуры, выбросить из нее как раз эти строфы, в которые двадцатидвухлетний Пушкин сумел вложить такую мудрую точность эпитетов.

В трех строфах, которые самому Пушкину понравились, всего 24 строчки. Но эта исчерпывающая краткость стоила ему большого труда. Это целая картина, со строгой исторической перспективой, с нарастанием и переходами событий, с предчувствием неизбежной катастрофы.

Для тех, кто пережил в России февральскую и октябрьскую революции 1917 года, особенно близки, по реализму революционной психологии, эти строки:

Пушкин писал А. И. Тургеневу: «Эта строфа (последняя. – А Т.-В.) ныне не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года – впрочем это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного Демократа I. X. (Иисуса Христа – А. Т.-В.) (изыде сеятель сеяти семена своя).

Это не случайное соседство. «Наполеон» и «Сеятель» связаны общностью настроения и мыслей. Может быть, даже больше общностью мыслей, чем настроения. Они настойчиво возвращались, подготовлялись, нарастали первые годы его жизни на юге, оборвались в Одессе благодаря одному из тех взрывов, которые с раннего детства потрясали его жизнь, перебивали его художественное устремление к гармоническому жизненному ритму. Взрывы эти вызывались главным образом резкой противоположностью между страстностью его внутренней жизни и средой.

Вчитываясь в кишиневские стихи, особенно в черновики, можно проследить, как основной мотив – «Разоблачив пленительный кумир, я вижу призрак безобразный…» «И свет, и жизнь, и дружбу и любовь в их наготе я ныне вижу…» – постепенно развивается, переходит в анализ общества и отношений между народом и вождями. Все настойчивее преследует поэта мысль, что толпа совсем не гонится за свободой. Еще раньше «Сеятеля» мысль, что «стадам» свобода не нужна, не раз встречается в черновиках.





Весной 1821 года, под свежим впечатлением «аристократических обедов и демагогических споров», в Каменке Пушкин писал В. Л. Давыдову: «Народы тишины хотят, и долго их ярем не треснет». Это не только шутка. Пошатнулась уверенность в сущности того либерализма, за который он был сослан в Кишинев. Трудно проследить хронологическое развитие этой мысли сквозь лабиринт недатированных стихов и черновиков. В них особенно определенно сказалось разоблачение кумиров, которое после Ницше стали называть переоценкой ценностей. Окончательно отделывая свои стихи или приготовляя их для печати, Пушкин оставлял в них суждения и чувства более кристаллизованные. Отражения настроений переходных, ищущих, смятенных, туманных оставались в черновиках. Но и для этих смутных переживаний иногда он находил высокохудожественные выражения. Среди записей 1821–1822 годов, вслед за стихотворением: «Ты прав, мой друг! напрасно я презрел дары природы благосклонной…», где есть эти чудесные строчки: «и сладостно мне было жарких дум уединенное волненье», идет черновик, полный горьких мыслей. Начинается он все с той же строки, которая не раз возвращалась:

Дальше слова брошены отрывисто, но внутренняя связь есть: «Кого возвышенной душой боготворить не постыдился… Я говорил пред хладною толпой языком пламенной свободы… Но для души ничтожной и глухой смешон язык души высокой…»

Не только толпа, но и ее вожди вызывают в нем презрение:

Так воспроизведен этот отрывок в академическом издании. В другой, кишиневской, тетради есть наброски более сходные с «Сеятелем». Тут и презрение к людям, и раздражение против себя за доверчивость и простодушие. Около черновика приписанные на полях отрывистые строчки, совпадающие с автографом «Сеятеля», посланным А. И. Тургеневу 1 декабря 1823 года. Ясно, что перед нами несколько редакций того же стихотворения. В окончательной редакции поэт из всех этих набросков оставил только двенадцать строк. Он выбросил молодого мечтателя, который толпу «боготворить не устыдился». Выбросил все резкие эпитеты, характеризующие ничтожество толпы: жестокой, ветреной, холодной, подкупленной, глухой. Поступил, как советовал брату в письме: «…Сначала думай о людях все дурное, меньше придется скидывать… Презирай их как можно вежливее» (1822). Но тем беспощаднее сгущено презрение в пяти заключительных строках, тем презрительнее звучат слова: «Паситесь, мирные народы…»

И пастухи немногим лучше пасомых: «Бывало в сладком ослепленьи, я верил избранным душам…» Эту наивную веру в избранников судьбы, вместе с некоторыми другими пережитками собственного романтизма, Пушкин вложил в Ленского:

Ленский считал: