Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 28



— Вы лучше о себе расскажите. Розовый словно только этого и ждал.

— Помните… Мы с вами… в последний раз… перед совещанием московским[51]… после него я сейчас же, ясно поняв, взвесив… не соглашаясь со своей группой и…

Покатился без остановок дальше, дальше, через октябрь кровавый московский, он предчувствовал, он предупреждал, через поход корниловский,[52] тоже предупреждал, через губернии и области, города мирные и осажденные, содрогающиеся от выстрелов и затихшие в ожидании грома, через комитеты, митинги, советы, партийные съезды, совещания, через германцев и австрийцев, Петлюру и гетмана,[53] казаков и добровольцев, — и даже через чеку прокатился. Когда говорил о чеке, улыбка на время сошла. С купцом сидел, со смертником. Сошел с ума купец и три дня перед смертью буйствовал, кулаками, ногами и головой в стену дубасил. Розовый чуть сам рассудка не лишился. К счастью, один из чекистов бывшим его подзащитным оказался, вызволил его, спас и от безумия, и от смерти. Но чека, это только неделя, когда запнулся шар, в яму закатился. А потом все пошло прекрасно, и семью он вывез, и сам устроился товарищем где-то и при ком-то.

— Сейчас, Василий Иванович, мы должны беречь себя. Мы понадобимся. Пройдет безумие, без нас там не обойдутся, как и сейчас не обходятся здесь. Я на себя со стороны смотрю. Нужен я? Необходим я? Обойдутся без меня? Нет. А потому… И покатился, покатился дальше.

Василий Иванович с улыбкой кивал, со всем соглашаясь, но слушал не слыша, не вникая в слова. Слова говорили меньше, чем щеки розовые, аромат мыла Pears, мягкий уверенный голос, сверкающие золотые коронки, университетский значок на отвороте серо-голубого просторного пиджака. В окно ломилось солнце. От стаканчика, бутылки и зеркала прыгали зайчики по лакированной двери купэ. Укачивали пружины сдобного, пухлого дивана. В вентиляторе над фонарем посвистывал ветер. Еще не топили, и в вагоне было свежо. Василий Иванович накрыл ноги пушистым пледом Розового и вздрагивал от нутряного холода. И это было приятно. Сейчас бы лечь на диван, шубой медвежьей с головой укрыться и под щекотным мехом не спать, а слушать, слушать стук колес.

— Я заговорил вас, а ведь вы нездоровы. Что с вами? Простудились? Глаза блестят и губы сухие.

— Нет, нет, я здоров, совсем здоров. Розовый недоверчиво потрогал руку Василия Ивановича. Ладонь Розового была мягкой и теплой, рука Василия Ивановича ледяной.

— Жара нет как будто бы, а вид подозрительный. И молчите вы все. Слова из вас не выдавишь. До сих пор не сказали, куда едете?

Сказать или скрыть? И еще не решив твердо, неожиданно для себя, выговорил:

— В Москву.

— В Мо-оскву?

Розовый приоткрыл глаза, перегнулся к Василию Ивановичу, и зачем-то перешел на шепот.

— В командировку опять

— В командировку.

— А тот, в шапке, тоже с вами?

— Какой? Ах, этот, мастеровой, нет.

— Слава Богу. Он мне очень не понравился. Ну, расскажите же, расскажите!

Нетерпеливо заерзал на месте Розовый.

Василий Иванович заговорил. Он сам не ожидал этого. С ним в этот день творилось странное. От солнца ли, или от полубессонной и бредовой ночи, но все вокруг сегодня ему восторженно нравилось. Мастеровой, простоволосая Маруся, бак с кипятком, стук колес, холод. Розовый, иней — все и всё казалось прекрасным.

Случилось это так. В купэ постучали. Розовый почему-то растерялся и даже покраснел. Казалось, он ожидал появления чекистов. Василий Иванович сам открыл задвижку, и в купэ вошла дама.

— Простите. Я думала — вы один.

— Присаживайтесь. Знакомьтесь. Начинающий ученый… Запнулся. Можно ли произносить фамилию? И Розовый проглотил ее. А даму назвал ясно: Кульчицкая Елена Георгиевна.

— Кульчицкая, вы конечно слышали? Наша гордость.

Василий Иванович ничего не слышал. Он видел. Видел глаза любопытствующие, кожу смуглую, взлетевшую бровь, родинку на подбородке, милый взъерошенный мех вокруг шеи, худобу, не простую, птичью, ласточкину. Ласточка, почти стрела, носится, по сердцам острым крылом задевает. И холодком от нее веет, морозом, ледяными, снежными кристаллами. Зимняя ласточка. Каких не бывает.

Села. Улыбнулась.

— Я помешала?



— О, нет, нет, нет, мы… — Василий Иванович заторопился, — мы говорили… — О чем?

— О… судьбах.

И вовсе они не о судьбах говорили, а говорил Розовый о себе.

— О судьбах?

Опять бровь крылом взлетела.

Ну да, о судьбах. Мы говорили о том, что человек с двумя судьбами рождается. Одна, задуманная творцом, другая — свершающаяся в жизни. Розовый глаза раскрыл и потер лоб недоуменно.

— И что же? — спросила дама.

— И вот для одних судьба первая, главная, остается скрытой до могилы. Изживают они свою вторую, ненужную, суетную. А другие, меньшинство, к тайной, скрытой, задуманной судьбе прислушиваются, чуют ее и совершают безумства, подвиги, преступленья. Поэты, герои, убийцы, предатели…

Сверкнула золотая пломба, и смех неудержный, веселый, из самого нутра вырвавшийся, зазвенел, оглушил и вдруг оборвался. Увидел Розовый, как поморщилась дама и как мучительно заулыбался умолкший.

— Василий Иванович, миленький, вы не обижайтесь. Я не над вами смеялся. То есть над вами, но не обидно. Просто увидел отчетливо, как непохожи мы. Вот вы злодея, убийцу, предателя…

Но Василий Иванович не обиделся. Он прервал Розового. Слова рвались наружу неуклюжие, громоздкие, не укладывающиеся рядом, торопливые.

— Вы не поняли. Не то, не то, не то хотел сказать я. В отдельных жизнях и у народов тоже, бывает такое, когда он, человек, или — он, народ, сказать про себя может — началось. Главное началось. До этого не жил, а предчувствовал жизнь. До этого кануны, а теперь — свершения. До этого глаза чуть открытые, щелкой на мир, а теперь настежь, в упор и прямо в солнце. До этого дорог тысячи и все чужие, а тут для каждого своя. До этого и люди и вещи — ну как воздух, что постоянно одним давлением неприметно давит, а тут — все по-новому, словно весь мир первозданным на тебя навалился. До этого все цвета в мире тусклы, а здесь ни одного полутона — словно жизнь как луч солнечный через призму пропустили, и она радугой засверкала. Ну, как в детстве и солнце, и небо, и дождь, и города, и каждый встречный, все, все — становится важным, громадным, в глаза лезущим, в сердце вонзающимся. Отсюда-то наша страсть к кровопролитиям, Атиллам, войнам, революциям… Понимаете? понимаете?

Розовый улыбаясь качал головой.

— Не понимаю и не пойму. Пугачев, Разин, Атилла — Богом задуманы? Так, что ли?

— Нет, нет. Ах, Господи! Не в Боге тут дело. Может, дьяволом. Но горят-то они огнем последним. Ни стихов им не нужно, ни песен, ни романов, ни театра, ни всего искусства. Они сами стихи, сами песня, сами роман, сами искусство. Потом о них писать и петь начнут, а сами они ни в чем не нуждаются, кроме огня собственного. Их огнем питаться будут потомки. Вычеркните из истории войны, революции, Пугачевых, бунтарей и завоевателей — захватчиков и защитников — о чем писать тогда, что любить? Понимаете?

Он посмотрел беспомощно сперва на Розового, потом на даму. Розовый продолжал улыбаться, а дама, — он не ошибся, нет, не ошибся, — дама поняла. Обрадовавшись и осмелев, он заторопился дальше:

— Я ведь не фантазирую. Я по себе сужу, по тому, что со мной произошло. Не знаю, было у вас такое раньше, — у меня вот всегда было. Главное что-то прийти должно, а пока неглавное, преддверие, сплошное «пока». И вот «пока» кончилось. Началось подлинное, сущее, бытие что ли, не знаю, как сказать. Вот жена моя, любил я ее раньше? Скажете — да? Нет, нет, нет. Только теперь полюбил. В вечность, в бесконечность, до смерти и после смерти. Только теперь чувствую ее постоянно рядом, не рядом, внутри, в себе, вокруг, всюду.

Он даже задыхаться стал, так торопился. А Розовый:

51

Государственное Московское совещание, созванное Временным правительством, состоялось 12–15 августа 1917 г. под председательством А.Ф. Керенского. На этом совещании, 14 августа, Л.Г. Корнилов выступил с призывом применить военную силу в революционном Петрограде.

52

Вероятно, наступление войск на Петроград в августе 1917 г.

53

П.П. Скоропадский