Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 25



Опыт, пережитое, в особенности опыт голода, непередаваемы. Хотя голод первичен, ни один представитель героического земства, ни один проповедник или художник не в состоянии дать почувствовать его, вскрыть его власть. Народная мудрость запечатлела эту в веках полысевшую истину во всем известной поговорке. Марина перевезла с собою через границу если не страх, то призрак голода. Войдя, она протянула мне кое-как обернутую в газету большую кастрюлю: «Я принесла вам каши. Мы сварили ее слишком много. Я подумала: не выбрасывать же ее…» Хотя средств на существование в то время у меня было очень мало, в таком подарке я не нуждался. Он показался мне странным, неуклюже неуместным. Но побуждение Марины мне стало ясным гораздо позже. Советская действительность не вошла, или почти не вошла, в мой жизненный опыт. Но на Марине она сказалась, даже на ней, по своему существу — прирожденному бунтовщику, который в случае необходимости не остановится и перед кражей. Но Марина, кроме того, с первых сознательных дней своей жизни была художником-одиночкой. Борьба за существование для нее была особенно тяжела.

Моя гостья дымила папиросой. Курила она много и некрасиво. Это тоже признак поведения и жеста.

По сей день я не могу понять, как могла позволить себе Марина выдыхать табачный дым через ноздри. Вместо портсигара у нее была старая жестяная коробка от дорогих папирос, деревянный мундштук был прожжен. Если она не докуривала папиросы, она вкладывала ее остаток обратно в коробку. Пережитая нищета, навыки неряшества? Ее пальцы со следами никотина были довольно коротки, пластически образующей была не длина кисти, но ее ширина. Было ясно, что Марина не ухаживала за своими руками и ногтями. Что обусловливает форму руки? Раса, наследственно передаваемая профессия? На этот вопрос ответить трудно. Франц Лист не принадлежал по рождению к привилегированным кругам, но ни один аристократ его эпохи не обладал более красивыми руками. Знала ли Цветаева, что льстивый Ван Дейк, изображая руки своих светских заказчиков, пользовался одной и той же моделью, одним и тем же образцом? Знала ли Цветаева, что Артур Шнитцлер, создавая портрет «Анатоля», лакея в кафе, отгадал его драму и судьбу в необычной форме его рук? Для меня была и осталась загадочной анатомическая природа Марины: голова ее была одухотворена, как голова мыслителя, выражая сочетание разных вековых культур и народностей. Руки же… Такие руки с ненавистью сжигали не только помещичьи усадьбы, но и старый мир.

ЖРЕБИЙ САМООТВЕРЖЕННЫХ

К чести нашей народной гордости, надобно заметить, что в русском сердце всегда обитает прекрасное чувство взять сторону угнетенного.

Мы отдыхали в тени старой буковой рощи. Марина, как всегда, была без шляпы. Сидя, она прислонилась к серо-замшевому стволу стройного дерева. Сколько ему может быть лет? Мое замечание, что этот бук уже произрастал, когда читавшего стихи Андре Шенье везли на эшафот, было умышленно. В это лето Марина могла с правом повторить стихи Пушкина:

Тень Шенье звала Марину. Чувствовалось, что ее мысль была всецело поглощена судьбою поэта, отвергшего революцию, восставшего против нового насилия, против новой лжи. Она собирала все, что можно было найти о Шенье в библиотеках, писала о нем поэму. Открытое противодействие черни, сопротивление исказителям правды, презрение к террору вдохновляли художественную совесть Марины. Однако действительная участь исторического Шенье для Цветаевой, едва ли вполне осознанно, была творчески чаемым предлогом. Не историческая быль, но этически кочующая легенда, живущая в том или ином образе, привлекала ее, как случалось это и со многими другими писателями. Использованное историческое обличье в этих случаях было только внешним обрамлением.

Марину всегда возбуждало и притягивало любое дерзание, любая борьба, если она не преследовала выгоды, но служила защите личной свободы, справедливости. Была ли восставшая личность мифологическим Прометеем, историческим Шенье или бескорыстным участником Кубанского похода, Марину не заботило. Существенным и повелительным были для нее пафос и отвага борьбы.

«Поэта, не принимающего какой бы то ни было стихии — следовательно, и бунта, — нет», — заявила сама Цветаева. Полноценной жизнью, достойной любви и признания, была жизнь самоотверженных, судьба не страшившихся смуты. Едва ли она любила, например, поэзию Гумилева. Но имя расстрелянного поэта произносила как-то особенно: в тихом раздумье. Пример Гумилева-бунтовщика для Цветаевой был воплощением извечного мужества и мужественности, которого она искала всю жизнь, но ни в ком не нашла.



Никаких политических убеждений у Цветаевой не было. Всякая догма была для нее остывшей прописью. Живи Марина в эпоху военных поселений Аракчеева, она презирала бы так же царизм, как презирала и ненавидела большевизм. Своего прирожденного чувства и жажды свободы ни при каких обстоятельствах она не скрывала, не подавляла. «Бес разрушения», который казался некоторым в Марине, был живым негодованием перед всяким насилием и угнетением — в жизни, в искусстве. Для нее не существовало ни запретов, ни преград, ни ограничений в собственном исповедании или поведении. Полуправды для нее не существовало.

Эгоцентризм Марины порою был наивен, в особенности когда она писала о своей дочери Але, умной девочке, но сорванце. Но в конечном итоге мироощущение Цветаевой было монистично и гуманно.

Общаясь с русскими социал-революционерами в Праге, от которых отчасти зависела ее материальная судьба, поспорив однажды с ними о прошлом России и революции, она со злым торжеством бросила свой последний довод: «Убийство Александра II лежит на вашей совести!»

Неприятие Цветаевой духовного мещанства и роевого устроения жизни было прямым наследием, полученным ею еще в детстве от семьи и русских передовых кругов.

Летом 1925 года ее увлекла средневековая легенда о крысолове из Гамельна с его чудодейственной флейтой. Для Марины это была счастливая находка эстетического и одновременно этического символа. Смысл саги, которой насчитывается около семисот лет, толкуется по-разному. Был ли ее герой для Марины избавителем или искусителем, спасителем или лукавым проходимцем? Для нее он прежде всего был кудесником, чародеем, каким он и возникает в ее истолковании. Стадо крыс — символ, колдун и наваждение его флейты — символ. Не узнает ли наша современность себя в этих образах, рассуждала Марина, в аллегории неумирающей басни? Видимо, скрывая свое волнение, Марина прочитала в моей семье свое новое произведение. Символическая идея «Крысолова» привлекала многих художников и поэтов, в том числе и Гёте. Смысл этой легенды, помимо ее исторического и художественного обличья, представляет собою, конечно, извечную проблему борьбы правды с неправдой, истины с ложью, трагизм плотского или духовного соблазна.

Непонимание произведений Цветаевой самодовольными критиками русской печати за границей (а вниманием к своему творчеству она очень дорожила) обходилось обычно молчанием. Но однажды зашел разговор и об этом. «Рассуждения господина X., — заметила она ядовито, — бездарнее почтового чиновника из Бахчисарая, усвоившего на досуге учебник Саводника». Исключением для нее был Ходасевич.

Мысль Марины в беседе, в противоположность ее перегруженной прозе, была отрывиста. Она не умела и не любила разглагольствовать. Если разговор порою увлекал ее, мысли Марины были сжаты, коротки, но всегда остры, напоминая сухие, мгновенные точки электрической искры. К тому же Марина умела слушать собеседника. Последнее обусловливается или воспитанием, или любознательностью. Ее эгоцентризм художника не имел ничего общего с обывательским эгоизмом. Она знала о своем «сиротстве» («Роландов Рог»), знала, что писала для тех еще неизвестных и не родившихся, которые когда-нибудь образуют новое поколение. Как писатель, а отчасти и как человек Марина Цветаева была обреченно одинока. В этом заключался ее нелегкий исторический и культурный жребий. Ибо, по ее же словам, словам мудрым: «Искусство своим жертвам не платит».