Страница 7 из 14
Еще через год наша поселковая общественность (женского по преимуществу пола) устала жалеть Демпстера и начала склоняться к мнению, что он такой же чокнутый, как и его жена. Подобно многим людям, подвергающимся остракизму, они стали проявлять еще более отчетливые признаки странности. Однако моя мать держалась непоколебимо, ее сострадание не было похоже на бабочку-однодневку. В результате Демпстеры попали, в некотором смысле, под опеку нашей семьи, а мне прибавилось работы. Мой брат Вилли почти ничего для них не делал. Он был на два года старше меня, учеба отнимала у него больше времени, ну а после школы он шел в типографию «Знамени» – помогать отцу и постигать азы профессии. Как и всегда, моя мать держала события под своим контролем, а отец, свято уверенный в ее непогрешимости, полностью одобрял все, что она делала.
6
Должность неофициального попечителя семьи Демпстеров доставляла мне уйму хлопот и нисколько не увеличивала мою популярность. Слава еще Богу, что я быстро рос и был достаточно сильным для своего возраста; немногие из ребят, с которыми я ходил в школу, решились бы сказать что-нибудь такое мне в лицо, зато у меня за спиной говорилось более чем достаточно, и я об этом знал. Одним из говоривших был Перси Бойд Стонтон.
Он занимал в нашем школьном мире особое место. Есть люди, сызмала способные окружить себя ореолом некой важности, исключительности. Перси был такого же роста, как я, только поплотнее – не то чтобы толстый, но пухлый. Он ходил в школу в лучшей, чем все мы, одежде, у него имелся интересный перочинный ножик с цепочкой, чтобы пристегивать к поясу, а его чернильницу можно было перевернуть, не разлив ни капли; по воскресеньям он щеголял в костюме с модным хлястиком на спине. Он ездил однажды в Торонто на выставку и вообще повидал значительно больше, чем мы, остальные.
Мы с Перси постоянно соперничали, на его стороне были импозантность и богатство, на моей – острый язык. Я был тощий и нескладный, постоянно донашивал одежду, из которой вырос Вилли, но зато славился в школе своими язвительными замечаниями, «пенками», как мы их называли. Если меня доставали, я мог отмочить такую пенку, что ее повторяли потом годами – наша компания ценила убойные шутки и обладала долгой памятью.
И у меня была пенка, специально приберегаемая на случай серьезного столкновения с Перси. Однажды его мать неосторожно рассказала моей (я при этом присутствовал), что, когда Перси Бойд только-только начинал говорить, он произносил свое имя как Писи Бо-бо и что с тех пор Писи Бо-бо стало его ласковым прозвищем в семье. Я понимал, стоит мне хотя бы раз назвать Перси таким образом на школьном дворе, и его песенка спета, дело вполне могло дойти до самоубийства. Это понимание давало мне ощущение силы.
Я в нем очень нуждался. Что-то от странности и одиночества Демпстеров начинало передаваться и мне. Чрезмерное количество обязанностей почти не позволяло мне принимать участие в играх сверстников; бегая туда и сюда между двумя домами то с тем, то с этим, я неизбежно встречал кого-нибудь из своих друзей; когда я возвращался домой, миссис Демпстер выходила на крыльцо, махала рукой и безумолчно меня благодарила своим жутковатым (мне начинало так казаться) голосом. Я понимал, как смешно выглядит эта сцена со стороны и что смеяться будут именно надо мной, не над ней. Смеялись даже девочки, это было хуже всего; некоторые называли меня «нянькой» – только за глаза, но все равно я об этом знал.
Мое положение было крайне печальным. Я хотел иметь хорошие отношения со всеми знакомыми мне девочками; вероятно, я хотел, чтобы они мной восхищались, считали меня неподражаемым (не совсем понятно, в чем именно). Многие наши девочки избрали себе кумиром Перси, они посылали ему на День святого Валентина открытки без подписей, однако отправительницы легко узнавались по почерку. Ни одна девочка ни разу не прислала мне валентинку, разве что Элси Уэбб, известная у нас за свою неуклюжую, в раскорячку походку как Паучиха. Но я не хотел Паучиху, я хотел Леолу Крукшанк, к чьей нормальной походке прилагались роскошные вьющиеся волосы и дразнящая манера никогда не смотреть тебе прямо в глаза. Но мои чувства к Леоле вступали в жесткий конфликт с моими чувствами к миссис Демпстер. Леолу я хотел как трофей, для самоутверждения, тем временем миссис Демпстер начинала заполнять всю мою жизнь, и чем больше странностей обнаруживалось в ее поведении, чем больше наш поселок сострадал ей и отвергал ее, тем крепче я к ней привязывался.
Я считал себя влюбленным в Леолу – иначе говоря, если бы я застал ее в каком-нибудь темном углу, и если бы я был совершенно уверен, что никто никогда ничего не узнает, и если бы я набрался в нужный момент храбрости, я бы ее поцеловал. Но теперь, глядя через годы назад, я знаю, что в действительности я любил миссис Демпстер, только если обычно подросток, влюбленный во взрослую женщину, обожает ее издалека, вводит ее идеализированный образ в мир своих фантазий, мое общение с миссис Демпстер было куда более непосредственным – и болезненным. Я видел ее ежедневно, помогал ей по дому и нес на себе обязанность присматривать за ней, удерживать ее от неразумных поступков. Кроме того, меня привязывала к ней моя уверенность, что именно я ответствен за помрачение ее рассудка, за ее изломанный брак, за слабость и болезненность ребенка, бывшего главной радостью ее жизни. Я сделал ее тем, чем она была, а потому мог относиться к ней только одним из двух образов: либо любить, либо ненавидеть. Вот я и любил ее, что влекло за собой последствия, непомерно тяжелые для неопытного подростка. Любовь заставила меня вставать на защиту миссис Демпстер, и если кто-нибудь называл ее малохольной, мне приходилось отвечать, что это он сам малохольный и что я сверну ему голову, если услышу такое еще раз. К счастью, в первом столкновении подобного рода моим противником оказался Мило Паппл, а уж с ним-то я как-нибудь мог разобраться.
За Мило, сыном поселкового парикмахера Майрона Паппла, закрепилась твердая репутация шута. В местах не столь захолустных, как Дептфорд, мне случалось видеть парикмахеров с богатыми шевелюрами либо, наоборот, с элегантно выбритыми черепами. Наш же Майрон не мог похвастаться подобной красотой. Это был толстый, грушевидный коротышка; и цветом лица, и растительностью на голове он сильно смахивал на борова честерской белой породы. Из прочих особенностей Майрона Паппла стоит упоминания только одна: каждое утро он запихивал себе в рот пять палочек жевательной резинки и выплевывал липкий ком только вечером, уже закрыв свое заведение. В процессе стрижки и бритья он развлекал своих клиентов непрерывным трепом, заодно обдавая их густым запахом мяты.
Мило был уменьшенной копией своего папаши и общепризнанным шутником. Его репертуар был невелик, но зато состоял из шуток, проверенных веками, если не тысячелетиями. Он умел управлять своей отрыжкой – и громко рыгал в самые неподходящие моменты; точно так же он умел в любой момент испортить воздух, да не просто, а с долгим, скулящим, жалобным звуком. Проделав такое в классе, он оборачивался и яростно шептал: «Кто это сделал?» Мы валились на пол от хохота, а учительница возмущенно поджимала губы, всем своим видом показывая, что она слишком хороша для мира, где возможны подобные вещи, – да и что еще могла она сделать? Даже девочки – даже Леола Крукшанк – считали Мило заправским шутником.
Как-то раз ребята спросили меня, буду ли я после школы играть в мяч. Я сказал, что нет, что у меня много работы.
– Да уж конечно, – сказал Мило. – Данни пойдет в этот дурдом косить траву.
– В дурдом? – переспросили те, кто соображал помедленнее.
– Ага. К Демпстерам. Там сейчас самый натуральный дурдом.
Отступать было некуда.
– Мило, – ласково улыбнулся я, – в следующий раз, когда я услышу от тебя что-нибудь подобное, я подберу пробку побольше и заткну тебя снизу наглухо. На чем и кончатся твои шутки.
Произнося эту фразу, я угрожающе надвигался на Мило; он испуганно попятился, что автоматически делало меня победителем. В этот раз. Шутку насчет Мило и пробки хозяйственно сохранили наши коллекционеры колкостей, так что он и хотел бы забыть ее, но не мог. «Если заткнуть Мило снизу, все его шутки кончатся», – говорили эти бесстыдные собиратели объедков с пиршественных столов остроумия и покатывались со смеху. Отныне никто из ребят не решался произнести при мне слово «дурдом», хотя иногда я видел, что их так и подмывает, и ничуть не сомневался, что за моей спиной они его говорят. Это обостряло мое ощущение изоляции, ощущение, что меня вытеснили из нормального мира, где мне и полагалось бы находиться, в сумеречный и небезопасный мир Демпстеров.