Страница 19 из 26
— Требования?! — Севу перекосило.
— А как же! Телефоны, дороги, бухло, наркотики.
— Я не смогу суици… суиции… калечить себя, — простонал Чёрный плащ.
— Эх, ни своровать, ни покараулить. Ладно, ты не волнуйся, мы тебя сами вскроем. Вот так, — Бубен провел ребром ладони по сонной артерии юноши.
— У моего папы сердце больное, он не переживёт, — Севу колотило.
— Зато по телевизору тебя увидит, — без намёка на иронию подбодрил Алтын.
— Не гоните жути. Может, всё еще обойдется. Условия примут, врачи успеют… — зевнул наркобарон.
Сева лег на лавочку и не поднимался до конца прогулки.
По возвращении в хату день пошел по новой кривой. Алтын с непроницаемым видом взялся точить пластмассовый нож. Мерный скрежет пластика о железные нары звучал в ушах Зайца нарастающим набатом. Он давился куревом и панически перебирал в голове возможные варианты срыва. Увы, ничего подходящего в голову не приходило. И вдруг осенило! На свет была извлечена "Работница", выписываемая Зайцем в числе множества журналов, с иконой Михаила Архангела на одной из страниц. Аккуратно вырвав образ, Сева умиленно обратился к блатным:
— Смотрите, это Сергей Радонежский. Ваш святой!
— И чего? Соскочить хочешь? — Бубен всегда старался смотреть в суть проблемы.
— Я?! Нет! — замялся Заяц. — Просто, если погибну, папа не переживет. И на вашей совести будут две смерти. Грех большой.
— Ты когда это верующим стал? — заинтересовался Алтын и, не дожидаясь ответа, аккуратно снимая с ножа пластиковую стружку, продолжил. — Заяц, ты от греха подальше засухарись до утра, а то вскроем тебя не по расписанию.
После отбоя потушили свет. Зэки завалились на шконари. Сева, дабы не раздражать общество, тихохонько сидел за дубком в засаде на сокамерников. Он твёрдо решил, что не сомкнёт глаз, угроза Алтына звучала как приговор. Чтобы бодрствовать, Сева методично уничтожал недельные запасы растворимого кофе и курева. Храп, раздавшийся сверху, стал для него сигналом к действию. Достав из баула блокнот, он судорожно вырвал страницу: "Утром камера вскроется, заблокируют дверь, вызовут прессу. Меня хотят убить! Помогите!!!"
Засунув маляву в кальсоны, Заяц налил в кружку кипятка, сжал зубы, зажмурился и плеснул на руку. Завыл так, что вертухаи застучали в "тормоза".
— Позовите врача! Я руку обжёг, — выл Заяц, прижавшись щекой к "кормушке".
— А ну-ка иди сюда, — сонный Бубен заподозрил подвох. — Покажи руку!
Но всё было чисто. В натуральности ожога и искренности страданий Севы сомневаться не приходилось.
Через десять минут "кормушка" отвалилась, и в амбразуре замаячила медичка.
— Что у вас? — докторша поморщилась от вида покалеченной руки.
— Ошпарился, доктор! — причитая, Сева здоровой рукой незаметно просовывал в "кормушку" записку.
— Сам ошпарился? — скинув маляву в карман халата, недоверчиво уточнила врачиха, брезгливо натягивая перчатки.
— Сам, сам, — облегченно вздохнул Заяц. — Случайно получилось.
Обработав сваренную руку, медичка удалилась. Заяц обмяк, сполз по стене на корточки и уставился в пол.
Ровно в семь включили свет. Все мирно спали. Один лишь Заяц, одев под утро толстый шерстяной свитер с воротом под горло, куртку с капюшоном и сверху замотавшись шарфом, изо всех сил таращил глаза, борясь с одолевающей дремотой. В тишине с продола отчетливо доносилось шуршание, сопение вертухаев. Ждали представления, оно не начиналось. Настало время поверки. Под лязганье замка арестанты попрыгали со шконок, все еще пребывая в сонном забытьи. Вместо дежурного офицера в хату ввалился "резерв" — тюремный спецназ при полной амуниции: маски-каски, щиты, дубинки. Из-за щитов появилась рожа капитана.
— В камере четверо. Всё нормально, — доложился Бубен, накануне назначенный дежурным.
— Точно всё в порядке? — оскалился капитан.
— В порядке — спасибо зарядке, — ошарашенный взгляд Алтына разрывался между ощетинившимися гоблинами и закутанным Зайцем.
Ощущения от происходящего в первую неделю на тюрьме очень разные, яркие, в большинстве своем тягостные. Здесь это называют гонкой. "Гоняют" все, кто постоянно, кто периодически. Неимоверно трудно смириться с мыслью, что тюремная реальность отныне данность, которой не избежать, что жизнь резко и безвозвратно сменила русло, течение по которому не остановит ни одна плотина. Гулкой болью бьёт по вискам звук топора в саду, который ты сажал, лелеял, сберегал. Всё, чем дорожил, что наполняло радостью и смыслом твое существование — теперь безжалостно рубится и выкорчёвывается, оставляя лишь пустырь и пепелище. Словом, "Вишневый сад", только без антрактов, оваций, театральной бутафории. От тоски рецепта нет, тоска — самый суровый приговор, вынесенный тебе судьбой. Как спастись? Мысленно отречься от свободы, определить, что хорошего может дать тебе тюрьма, и постараться не вспоминать, что она отнимает.
…В первую ночь в новой обстановке я заснул быстро под телевизор и густой табачный смог. Часа через четыре проснулся от холода. Натянул на себя всё, что было: куртку, шапку, перчатки, — и снова провалился в сон. Ровно в семь утра разбудил треск накаляющихся галогенок — подъём! Чтобы не загреметь в карцер, надо заправить шконку и одеться, хотя и так все спали в одежде. Минут через двадцать, словно передёрнутый затвор, громко лязгнул металл.
Дверь отворилась и порог переступил низкорослый, с отвислым мамоном капитан, за которым толпилось пятеро в камуфляже.
— Доброе утро! — офицер огляделся по сторонам.
— В камере четверо. Всё в порядке, — доложил Алтын.
— Вопросы есть? — продолжил капитан.
Хата лениво мотнула головами.
— Тогда по распорядку, — служивый забрал стопку заявлений и вышел из камеры.
Камера ожила. Поставили чайник. По шлёнкам запарили овсяные хлопья, добавив в разбухшую серую массу немного тертого сыра. На пробу было непривычно, но вкусно. После трапезы повели на прогулку, перемещения по тюрьме — руки строго за спиной. Прогулочные дворики на верхнем этаже не больше камеры. Бетонный колодец метра четыре глубиной сверху накрыт мощной решёткой и железной сеткой. От дождя, снега, солнца и неба арестантов укрывает высокая оцинкованная крыша, под козырьком которой дефилирует вертухай.
Дружно закурили.
— Женат? — спросил Бубен.
— Теперь уже не знаю, — грустно хмыкнул я в ответ.
— Сел в тюрьму — меняй жену, — назидательно изрек Алтын.
— Они редко дожидаются, — добавил Бубен.
Я смолчал. К горлу подступил комок. Я поднял голову и отрешенно уставился в самую желанную полоску на свете — волю, зимней серостью растворявшую стальные заросли проволоки.
— Вань, здесь самое главное — не гонять, — нарушив моё тоскливое созерцание, Алтын протянул сигаретную пачку.
— Легко сказать…
— Это как гнилой зуб: дёргать больно, тянуть ещё больнее Чем дольше тянешь, тем сильнее и бесконечней боль. А резко выдрал, сплюнул, пару дней поболело, уже через неделю и думать забыл.
— Зубов до хрена, а сердце одно, не вырвешь.
— Мне здешнего головняка с лихвой хватает, чтобы еще о вольных заморочках гонять.
— Неужели всё так скучно?
— Этот централ — единственный в своем роде. Считай, что научно-исследовательский институт. Разбирают и собирают каждого по молекулам по нескольку раз.
— Как это?
— Начинают с пассивного составления твоего детального психо-физиологического портрета, а кончают провокациями, направленными на изучение принимаемых тобою решений в состоянии аффекта. Мы здесь, как собаки Павлова: то жрать дают, то глотки режут. Всё во имя науки и правосудия.
— Мрачновато, — я недоверчиво покосился на собеседника.
— Скоро сам всё поймешь. Каждое твоё движение, слово — точкуются. Ни одна хата не обходится без суки: постоянно прививают изжогу… Ещё опера просчитывают твои болевые точки и начинают на них давить. Как правило, это родители, жена, дети. Вот и получаешь ты письма от всех, кроме них. И так месяц, два, три, полгода. Называется — "сколько можно мучиться, не пора ли ссучиться".